Я дважды прошел Калининским почти до Арбатской и обратно. Я рвался домой из этого кромешного ада. Но он не выпускал меня — вновь и вновь ноги на подходе к метро столбенели, не могли идти дальше, и меня несло назад — под пули, в грохот и пыль. Это был какой-то заколдованный круг. А между тем Новый Арбат все заполнялся и заполнялся: уже маячили тут и там какие-то новые спецназовцы, в новых формах, невиданных прежде — стояли, пыжились, кичились — без брони, но все в сверкающих нашивках. Подгоняли автобус за автобусом, и лезли из них засидевшиеся бойцы режима, понавезенные со всей России, ибо местных, московских и областных уже давно не хватало. И трагедия на глазах моих превращалась в жуткий фарс, в исполинский театр абсурда. И пропали куда-то милицейские оцепления, Новый Арбат начал заполняться толпами, огромными толпами москвичей. И снова толпы сновали взад-вперед: одни шли от Черного пылающего Дома, другие, новенькие свеженькие, торопились им на смену. И не было видно застывших тупых глаз, напротив, глаза горели неземным огнем и похотью. Это была вакханалия демократии, апофеоз свободы нового мирового порядка. Столько воплей, визгов, пьяно-дураковатых выкриков, свиста, хохота я никогда не слыхал — будто с какого-то вселенского рок-шабаша собрали тысячи одурманенных, экзальтированных дикарей, визжащих и трясущихся, вопящих в такт шаманским барабанам."
И вот именно тогда, когда начало смеркаться, когда шабаш нечистой силы на пыльном и гремящем проспекте достиг невыносимости, издали раздался мерный грохот траков, гул натужных, надорванных двигателей — и на Калининский начали вползать боевые машины пехоты Таманской гвардейской дивизии. Гвардейцы сотрясали Москву мощью миллионов своих скрытых под броней лошадиных сил, аж воздух дрожал и тряслись пугливо длинные, тонкие фонарные столбы. Сотни огромных стволов торчали из башен. Сотни голов в пыльных черных шлемофонах торчали из люков. Герои-таманцы, вооруженные до зубов и выше своим российским народом, ехали добивать русских мальчишек и девчонок, стариков-ветеранов, братков-солдатиков, защищавших Россию еще в фашистской Прибалтике, еще в Приднестровье, ехали косить из пулеметов матерей-старух с красными флажками и иконками в руках. Колониальная армия, предавшая отцов и дедов. Каратели! Уже позже, через много недель и месяцев я читал в газетах письма старых, настоящих гвардейцев-таманцев, гвардейцев-кантемировцев, тех самых, что били фашистскую гадину, защищая и освобождая свой народ. Они с болью и отчаянием писали одно: выродки! полицаи! каратели! после всего содеянного, после того, как эти дивизии превратились в палачей собственного народа, они не имеют никакого права носить звания гвардейских, таманских, кантемировских — они должны быть расформированы, разогнаны с позором, а их командиры должны быть отданы под трибунал. Так писали те, кто имел на это право! И я согласен с ними: больше нет таманцев-гвардейцев! больше нет кантемировцев-гвардейцев! Такие преступления, такой позор невозможно ничем смыть! Вся армия покрыла себя чудовищным, несмываемым позором: и та часть ее, что подавляла Народное восстание в Москве, и та, что трусливо отсиживалась за своими гарнизонными заборами. Позор! И проклятье! Я сбился со счету, подсчитывая боевые машины — они все шли и шли нескончаемой грязно-зеленой колонной.
И ликовали детишки перестройки, новоявленные дети Арбата — забрасывали карателей цветами, орали, вопили.
Потом отцепился от своей столь же длинной и тощей девицы, вытянул из кармана бутыль и бросился к ближайшему броневику, сунул бутыль в люк.