Очнулся он от озноба, который вскоре сменился жаром. Белые стены, окно, тутовое дерево за ним — все застлал горячий красный туман. В ушах стоял непрерывный мучительный звон, наплывавший волнами. Чудилось, что по раскаленной пустыне один за другим идут багровые от зарева заката верблюды. На их шеях гремят колокола. Раздаются крики погонщиков. И снова непрекращающийся тягучий звон, раскалывающий голову. То проваливаясь в темноту, то снова приходя в себя, он силился понять, где находится и что с ним происходит.
«У-ху-ху-ху-ху», — донесся словно из-под земли до боли знакомый крик.
Почему он слышит этот крик лишь тогда, когда болен, когда ему особенно тяжко? Все реже и реже замечает то, что было так близко в детстве и юности: быстрый полет стрижей, щебет птиц, цокот копыт архаров и горных козлов, рев леопарда.
Откуда-то из темноты выплывает перекошенное злобой лицо Флегонта. Раздается крик матери: «Не стреляй!» Гремит выстрел. Мать без стона опускается на пол. Одну картину кошмара сменяет другая... Они с Федором Карачуном сидят в засаде. Федор зажигает спички, клянет черепах. Черепахи вырастают вдруг до размеров огромных валунов, все громче шаркают жесткими роговыми панцирями по плитняку. Но это уже не черепахи, а контрабандисты. Их много. И каждый наступает ногой ему на грудь. За ними вереницами тянутся через раскаленную пустыню багрово-красные верблюды. Они все идут и идут, переступая через него. Он видит их освещенные солнцем, презрительно оттопыренные губы, полузакрытые глаза, изогнутые шеи, густую шерсть на груди и у основания ног. На шее у каждого верблюда тяжелый медный колокол. Колокола задевают его, бьют по голове, оглушают звоном. Нет ему никакого спасения от этого тягучего огненно-красного гула. Он знает, что звуки не могут быть цветными. Но кроваво-красный звон колоколов застилает глаза, настигает, обволакивает, душит...
...С бешеной скоростью крутятся колеса машины, ревет мотор. Снова гремят выстрелы... Словно подкошенная, оседает на пол мать...
В короткие секунды просветления, когда ветер относит куда-то в сторону тягучий звон, снова слышится, как зловещее пророчество, трогающий за душу крик горлинки: «У-ху-ху-ху-ху... У-ху-ху-ху-ху...»
Он открыл глаза, увидел встревоженное лицо Ольги, склонившейся над ним, белые стены комнаты. За окном листья тутовника, ослепительно яркое голубое небо.
Почему у него забинтована грудь?
Руки, лежащие поверх белоснежной простыни, кажутся безжизненными, землисто-серыми. Подумал: «У матери сейчас такие же мертвые руки». С силой разнял сцепленные на груди пальцы. Оказалось, чтобы разнять их, совсем не требовалось усилий. Руки будто сами разлетелись в стороны, ударились о сетку кровати. Нестерпимая боль пронизала грудь, схватила за горло. Со стоном повернул голову на подушке. Когда снова открыл глаза, увидел устремленный на него взгляд Аликпера. Рядом с койкой Аликпера, опустив голову на руки, сидела его жена.
— Салям, Ёшка, — торопливо, даже с какой-то бравадой сказал Аликпер.
У Якова сразу как будто прибавилось сил. «Аликпер, друг!» — хотел крикнуть он, по из горла вырвался только сдавленный хрип.
— Ай, Ёшка, слушай, что я тебе скажу. Мало Аликперу осталось жить... Я кричал: «Эй, Шарапхан, тебе только Каип Ияса стрелять. Вот я, Аликпер, один на тебя иду...» Ай, Ёшка, как он убегал от меня! Я кричу: «Стой! Ты трусливая собака, Шарапхан! Аликпер один! Давай стреляй, и я буду стрелять!..» Я не боялся!.. Аликпер никого не боялся... Я дал ему первым стрелять... Шарапхан попал. Аликпер тоже попал. Ай, Ёшка, какая стрельба была!..
Поначалу ясная, речь Аликпера стала перемежаться бредом. Но на тонком красивом лице его оставалось выражение удовлетворения и даже радости, что никак не сочеталось с его безнадежным состоянием. Аликпер презирал смерть. Он и сейчас не хотел, чтобы видели, как ему тяжело.
В палату вошли врачи и сестры в белых халатах, обступили Аликпера, куда-то повезли.
— Ёшка, прощай, дорогой! — превозмогая боль и запрокидывая голову, крикнул Аликпер.
Проводив его взглядом, Яков попытался спросить, что с матерью, но зашелся в мучительном кашле. Кто-то дал воды. То ли Ольга, то ли сиделка вытерла ему лоб влажным полотенцем. И снова все поглотила пахнущая приторным лекарством темнота.