А Микола наклонился низко над столом, пододвинулся к Павлу всем телом, так, что Павел видел совсем близко его лицо с прилипшими ко лбу волосами, с капельками пота под носом, зашептал с жаром Павлу в лицо:
– Ты что, сдурел?.. Заслонить себе свет… Хоть бы девка была стоящая, а то… – Микола махнул рукой.
Павлу опять стало обидно, уже за Таню, что Микола о ней такое сказал, но Микола был его гость, его друг, и Павел сдержал обиду.
– Тут, брат, такое дело, – начал он виновато, словно оправдываясь. – У нее ребенок будет.
Таня между тем поставил на стол, на который несла, тарелки, взяла одной рукой поднос, пошла опять к окну, что вело на кухню, стала возле него, спиной к залу. Павел оглянулся на нее, увидел гребешок в волосах, который Таня уже поправила, увидел белые завязки фартука, ноги в черных, будто детских ботинках, и ему снова стало жалко себя и уже как будто стыдно перед другом.
– А может, она тебя обманывает, опутать хочет? И такое бывает, – зашептал Микола, опять наклоняясь к другу.
– Не-е, – покачал головой Павел.
– Может, ребенок будет не твой… Это тоже бывает…
– Не-е, – опять покачал головой Павел.
– Так что ж ты, скажи ей, чтоб сделала аборт.
Павел снова оглянулся на Таню, которая все еще стояла возле окна, что вело на кухню, и сказал, не очень уж и тихо, зная, что Таня оттуда не услышит:
– Она такая дурочка… Скумекала, что с пузом, когда уже поздно было.
Сказал это и почувствовал, что говорит подло, подло по отношению к Тане, и сразу разозлился на нее, за то, что почувствовал себя подлым, за то, что его друг свободный и поедет в большой город, а он, Павел, из-за нее, из-за Тани, останется тут.
– Ты, брат, брось, нечего, – поучал его между тем Микола. – Не ты первый, не ты последний… Как что, так все нас, мужчин, обвиняют, а они что, святые? С кем мужчины грешат, как не с женщинами… Это как раз они, они нас соблазняют. А потом они уже святые мученицы, а мы подлецы. А ты, святая, тоже имей голову… Они все хитрые… Так и хотят нас опутать, женить на себе… Нет, меня не обманешь… – будто грозил кому-то. Он уже не говорил о Павле и о Тане, просто рассуждал как бы сам с собой.
Павел слушал Миколу и в душе соглашался с ним, ему уже казалось, что действительно во всем виновата Таня, что она и вправду его хитро опутала, вишь, как бежала всегда к его столику, спешила ему подавать, хотела угодить, хотела опутать. Когда привел к себе, даже не сопротивлялась, была покорная, словно овечка; если бы не Павел, а другой кто-нибудь привел, и с другим была бы такой же. Тогда что же он… Почему же он… Не-ет, тут надо подумать.
Назавтра Микола собирался на станцию, складывал в свой вещевой мешок большую белую мыльницу с синими цветами сверху, помазок для бритья, бритву. Аккуратно свернул белое вафельное полотенце, застегнул свой вещевой мешок, вскинул на плечо.
Павел его провожал. Шли местечковой улицей, по обе стороны которой стояли деревянные дома, некоторые с застекленными верандами, дома были темные, будто набухшие влагой, крыши блестели, на них ложился густой туман, осевший вчера вечером. Каменные плиты тротуара тоже были мокрые, за домами, на огородах, виднелись уже большие проталины земли c подгнившей прошлогодней травой. Доживали свой век, лежа в бороздах и возле заборов, темно-бурые сугробины снега с шероховатой, будто исклеванной и присыпанной черной землею коркой. Пахло свежестью, весной.
Микола широко шагал, и маленькие рыжие брызги оседали на носках, на голенищах его хромовых сапог, он шел энергично, довольный, что повидал друга, а еще больше, может, тем, что уезжает и скоро будет в большом городе, хотя и говорят, что он сильно разрушен; довольный тем, что для него война уже кончилась, а скоро кончится и для всех, наши на Берлин наступают.
И снова Микола гадал-ворожил, зачем его вызывают в Минск, но был уверен, что ждет его только хорошее, получит он большое повышение.
А Павел был мрачный, недовольный, хотя и не хотел показать другу свое плохое настроение. Голову его будто заволокло туманом, и то, что, кажется, совсем ясно было вчера, сегодня расплывалось, утопало в этом тумане.