Когда меня разбудил холодок, светало. Тучи сползали с серого влажноватого неба. Невидимый ночью, обрисовывался в мучной пелене далекий хутор.
Я поспешил к комбайну. Огни на нем были потушены, и вокруг — под машиной и на машине — возилось много людей, видно, из обеих смен. Заливали горючее, воду, поверху на бункере лазил мальчонка, наверное пришедший из дому, а из-под комбайна гудел чей-то голос: «Ключ обходится».
И другой, глазуновский, отвечал:
— Возьми этот. Да подложи! Не клей на соплях!
Помогали и возчицы, а в стороне, около бричек-зерновозок, лежали отработавшие ночь быки. Они дремали, смежив огромные мирные свои веки, и было удивительно, что ночью их глаза вспыхивали совершенно по-звериному, по-хищному при свете тракторных фар. Сейчас быки нежились — одни совсем неподвижные, словно бурые камни, другие — лениво двигающие с боку на бок челюстями с тягучей, свисающей с губы стеклянной слюной. В отличие от людей, быки блаженно спали под водянистым небом.
Глазунов, горбясь, вылез из-под комбайна, поднялся на мостик, пристукивая, ощупывая на ходу механизмы. Наконец сошел вниз.
— Кончили, хлопцы. Садись!
Вытирая жилистые руки маленьким, из экономии, кусочком пакли, он заговорил:
— Сутки прошли неплохо…
Все сидели под комбайном. Отработавшие девчата собирали свои узелки, а пришедшие на смену без дела перешептывались, но осторожно, с оглядкой на Глазунова.
— Сутки прошли неплохо, — повторил Глазунов, — только Голубничая подвела. Обрадовалась, что ночь темная, и проспала, пропустила свой тур. Одна из-за своей разболтанности задержала весь агрегат. Расскажи, Голубничая…
С земли поднялась солидная, полнокровная деваха с толстой, в руку, косой, с толстыми, цвета молодой картошки исцарапанными ногами.
— Расскажи: почему проспала?
— Я не спала.
— То есть как! — носатое мелкоглазое лицо Глазунова сделалось от прищура почти безглазым. — Твой номер пятый? Товарищ весовщик, она за четвертым поехала с тока?
— За четвертым, — весовщик уныло сморкнулся.
— Почему ж, когда я после четвертого сигналил, машину задержал, не ты появилась на колее, а Петрищева? Не слышу!.. Петрищева появилась?
— Петрищева, — не сразу сказали девушки.
— Ну вот! За то, что спишь во второй раз да еще врешь, мы тебе, Голубничая, на столько, — Глазунов показал на мизинце, — не будем доверять.
Он пошел с круга, но приостановился:
— Есть другие мнения? Тогда все!
Люди разошлись. Возчицы, пока отдыхали быки, тоже приткнулись вздремнуть, а Голубничая села в стороне на стерню и заплакала.
Глазунов, проходя мимо, остановился:
— Виновата, а теперь спать не даешь людям!
— Неправильно вы, Василь Николаевич, поступаете, — слезы мешали говорить девушке. — Неправильно… Не знаете, а говорите: «спала, спала…» Я не спала! И этот, и тот раз не спала. Проклятый шкворенок из разводины выскакивал. Искала… Кругом темно…
— Чего ж не сказала?
— Скажи вам, еще больше б началось. Мол, тёха-растелёха, мол, задницу свою не потеряла?! Вы ж накинетесь, думаете, не обидно?..
Глазунов глядел в землю.
— Нельзя, — осторожно кашлянул он в руку, — иначе, Маруся, нельзя работать!..
Он стянул развернутую было тряпицу с едой, кашлянул погромче.
— Хватит, не гуди. Неси из ящика кувалдочку, подладим шкворень.
К хутору мы направлялись с бригадиром тракторной, пожилым мужчиной.
— Тяжел Глазунов, — сказал я.
— Малость есть, — шагая, усмехнулся бригадир.
После рассветной влажности быстро припекало. Клубы пыли из-под машин вставали по дороге.
— Мы с Василем вместе за границей демобилизовались, — сказал бригадир. — В один вагон попали. Служили отдельно, а попали вместе. После границы едем нашей землей… Заместо станций — одни стены, деревни пожженные, только по буграм вырыты землянки, как сусличьи норы. Ребятишки бегут к нашему эшелону, машут, отцов ждут. А многие ль дождутся?.. Смотришь, завод разбомблен до фундамента и женщины (не понять: древние или подросточки) цельный кирпич отбирают от битого. Глазун лежит и не движется, думаю — спит. А пригляжусь — притворяется: глаза открытые.
Хорошая нас компания ехала. Вечером как-то зашлись с победы выпить. Один сосед-сержант говорит: «Эх, доберусь домой — с детишками посижу, с жинкой. За войну первый раз хоть неделю ни об чем думать не буду». Другой тоже семью вспомнил: «Да, — берет стаканчик, — подлечиться, в себя прийти надо. При такой разрухе лет на десять делов — восстанавливать».
Обсуждаем хозяйственные дела, а Глазун, — он выпить отказался, сказал — голова болит, — поворачивается до нас на полке, сам же здоровенный, а глаза муцупенькие, пронзительные, как у кобелюки. «Вас бы, — говорит, — за такие разговоры под трибунал!.. Отдыхать едете?! Десять лет, — говорит, — сволочи, восстанавливать, лодыря гонять собираетесь…»
Один танкист, человек выдержанный (как раз очень дружил с Василем, у них и сумка общая была), поворачивается к Василю: