Тракторист остановил «челябинца» и побежал к комбайну. Подбежали и остальные. Больше всего меня поразило то, что Глазунов, выключив мотор, не выругался, даже не сплюнул, а только чмокнул губами:
— Разорвало шестерню-восемнадцатизубку, а другой нема у нас… — Он пальцем приподнял кепку, почесал лоб. — Поставим двадцать два зуба. Миша, найди в ящике.
— Василь Николаевич… Так мотовило ж от двадцати двух зубьев во как закрутится! Зерно обобьет на землю.
Глазунов оживился:
— Верно! Соображаешь: будет обивать! Поэтому мы его притормозим — сменим в коробке передач восьмизубку на семи. — Он склонился над механизмом, изредка бросая: — Ключ семь восьмых! Зубильце!
И, не оборачиваясь, угловатый, здоровенный как глыба, брал через плечо протянутые ему ключ и зубильце. Иногда, требуя что-нибудь, не сразу забирал, продолжал работать. Тогда человек, исполнявший поручение, в вытянутой руке держал вещь, ожидая Глазунова. Наконец он поднялся:
— Поехали! Жора, собери инструмент. Николай, заводи, — и вдруг гаркнул: — Да шевелись! Сколько чиликаемся!..
Ремонт продолжался двадцать минут. Я заглянул было в выбрасыватель, — рассмотреть тот самый биттерок, что пристроен Глазуновым, но комбайн тронулся, в выбрасывателе, в «кормовой части», с воем завихрилась солома.
Под нею, внизу, была подвязана возилка; она катилась на стародедовских бричечных колесах, и, когда солома поднималась горой, двое хлопцев-копнителей, стоящих где-то сбоку, враз переворачивали возилку, отчего солома не разбрасывалась по полю, а ложилась позади ровными копнами. Работа здесь была трудная, люди безостановочно ворочали вилами, выдергивая солому из комбайна, чтоб не допустить «пробки». Вентилятор с силой бросал полову, она ударяла в лицо, забивала рот и ноздри, секла надетые на глаза шоферские очки. Копнители работали без рубах, при свете лампочки было видно, как блесткие от пота плечи покрывались размокшей в грязь пылью и колкими остюгами. Ближний копнил с засунутой в карман фуражкой, и его крупная, пышная, такая ж, как пшеница, желтая шевелюра была засыпана шелухой. Из темноты вынырнули двое сменщиков, заплевывая огоньки цигарок.
— Запарились, телятушки? Давайте вилки.
Обменявшись вилами из рук в руки, хлопцы спрыгнули, сдергивая очки с глаз, запотелых век и бровей, обведенных темными кругами. Я тоже спрыгнул — узнать, как все-таки работает биттер, пристроенный Глазуновым?
Излагать стал парняга с пышной шевелюрой — Егор Харченко, резко выдирающий из волос нацеплявшиеся остюги.
— Понимаете, — сказал он, — солома уже вот-вот выскочила б с выбрасывателя, упала б на землю, а бит-терок Василя Николаевича как раз бьет на адских оборотах навстречу. Лупит, аж гудит. И зерно, какое оставалось в соломе, стреляет обратно в комбайн!.. Если уж Василь Николаич делал, то будьте покойны.
— Ух ты ж! — радостно заржал другой хлопец, — «Делал — значит, будьте покойны…» Да твой Василь Николаич и сортировку делал, чтоб отдельно сурепу, отдельно вишни или, кажись, груши с пшеницы собирать, — прошел номер?
— У тебя понимание детское. Человек опыты ставит. — Харченко обернулся. — Напарник у меня, видите, нотный, с разговорчиками.
— Эйшь: «У меня!»
— Дак вот. Он у меня, — повторил Харченко, — сами видите, с разговорчиками. За это его гоняют, и потому он в оппозицьи к хозяину… Вы с нами не пойдете под душ? Здесь близко.
Мы шагаем от уплывающего комбайна. Высоченная фигура Глазунова даже издали видна на мостике.
— Он у вас что? Совсем не спит?
— Спит. Когда на зорьке колос отсыревает и не молотится, мы останавливаемся, проводим техчас, и после, до солнышка, пока роса сойдет, Николаич приткнется — и час спит.
Харченко в темноте все причесывается, звучно, с мощностью дерет остюги, вроде это не свои волосы, а что-то отчужденное. Грива лошади.
— Нет, — взвесив, заключает он, — часа Глазунов не спит. Минут пятьдесят спит. Само большее. Еще и обвиняет медицину: отчего не придумают, чтоб совсем не спать? Мозги так настроены — придумывать.
— На Героя выслуживается! — вставляет «оппозиционер».
— Дам в лоб, — говорит Харченко. — К примеру, — продолжает он лекцию, — требуется за комбайном прицепливать плуг. В случае пожара — землю пропахать от огня. Так плуг у нас (заметили?) не прицеплен. Василь Николаич рассчитал: «Даром катается, втулки трет — время нужно терять на смазку». Теперь возит наверху по личной идее.
Трава шелестит под нашими ногами. Подходим к душу. Это, видать, тоже глазуновская идея. На треногу взгроможден бочонок с дыркой в днище. Дырка закупорена чопом, а сбоку на бечеве привязана лейка, чтоб во время купанья забивать на место чопа. Под бочонком лежит ворох мокрой соломы, так что раскисшей грязью не измажешься; но купаться сложно, так как в «послевойну» каждая палка — золото, и тренога настолько низка, что находиться под душем можно только на четвереньках — «раком», как съязвил приятель Харченки. Мы выкупались, закурили; напарники, привычно переругиваясь, пошли к комбайну, а я присел на минутку и, не знаю как, задремал.