— Девочки, вам сразу вынь да положь…
— А почему нет?!
Овечьи кроткие лица мгновенно сменяются на злобные, однако Серафима понимает: орать больше нельзя. Надо спокойно объяснить, что новое бюро все обдумает и соберет людей. Сейчас она растолкует это, лишь возьмет эти протянутые Андреем Леонтьевичем бумаги.
— Тебе с района, в правлении сейчас передали, — с ухмылкой вручает кучер стопу директив, отпечатанных на прозрачной папиросной бумаге. Серафима вертит листы, которые не прочитать и за день, вталкивает в карманы ватника, к сложенным вчера протоколам.
— И вот, пожалуйста…
Перед ней прицепщик Коженков, комсомолец.
— Это что? — берет она сложенную бумажку.
— Заявление.
— На стройку?
— На стройку.
Она сует бумажку обратно:
— Возьми заявление.
— А на что оно мне? Я не себе писал! — Обиженно наращивая голос, бегая по сторонам глазами, он звенит: — Куда мне еще идти? Я к вам, к секретарю партийной организации, пришел. Вы мне, как секретарь, можете ответить?
— Григорьевна! — отодвигая его и девчат, опять встревает кучер. — Борисенко передал: будешь в райкоме — проверь его личное дело. И Петренкова просила насчет собеса ей…
Серафима садится на козлы и, вроде бы зажмурясь от солнца, пускает лошадей. «Что ж я делаю, что делаю?!»
Рессоры упруго покачивают; оси, смазанные Андреем Леонтьевичем, не скрипят, вообще ничто не скрипит, лишь двойная дробь энергичной конской рыси содрогает тачанку да воздух, все явственней разрезаясь о щеки, шуршит на щеках и губах. Здорово. Стоялые кони просят хода; густые, расчесанные, кирпичного цвета гривы взбрасываются; хвосты султанами приподняты на аллюре, шлеи и тяжелые ременные кисти бойко подрагивают в такт бегу.
Может, не такой уж позор остался там, за спиною? Ведь не дебатировать было до ночи, надо ж было ехать!.. Крыши хутора, антенны на крышах в изморозном тумане, будто в разлитом молоке, а впереди, за околицей, на высотах, уже высоко в небо всплывшее солнце пронизывает пелену тумана, и Серафиме весело представлять, как через час уже начнут лосниться, отпотевать поля, дышать отмерзлыми порами… Нет, хорошо все же!
На дороге маячит впереди крутая спина Якушева, корреспондента. С зимы он на хуторе. Печатает в областной газете о колхозниках, об ихней моральности. На днях напечатал про Царькова, самого молодого в «Заре» бригадира. О плюсах Царькова все верно, как сфотографировано; но что Царьков пройдоха, хлопец ушлый из ушлых, чистый вьюн — об этом ни полбуквы. И любого в своих очерках делает наипервейшим маяком. Пишет лихо, как вот ходит. Эйшь, ейшь вышагивает, верзила.
— Куда вы, товарищ Якушев?
— На стройку. Радушно у вас принимают гостей, даже бедары не дали. — Он не злится. Лицо веселое.
— Садитесь, подвезу.
— А разрешаете? Вы ж с этого дня вон какое начальство!
Сколько бы мужчин ни сталкивалось в последние месяцы с расцветшей Серафимой, все лезут с ухаживаниями, а если несмелые, то хотя бы вспыхивают, пялясь на ее фигуру. Лишь Якушев, когда брал у нее (было такое дело) материал для очерка, держался с ней ровно, будто с Андреем Леонтьевичем либо председателем. Может, корреспондентское звание обязывало… А ей нравятся ухаживания, ей любопытно, когда мужчины глупеют, глядя на ее грудь, которую толком не втиснешь в ватник, особенно теперь, после зимы. Серафима в такие моменты чувствует себя царицей, оглядывает ухажеров и про себя смеется: «Облизнетесь и пойдете, а это все для Михаила…»
Степь сразу же за околицей разворачивается небывалым. У горизонта, в стороне Солонцового, мельтешатся в просветах тумана крохотные, будто горошины, экскаваторы, а вблизи — вот он, вырытый через всю равнину канал, надвигается вплотную на хутор.
«А что, если пустят этот вот канал не через месяц, а сегодня? Скажем, в обед. Во ужас!.. «Радостно пахнёт живительной влагой», как пишет тот же Якушев, что сидит за спиною…»
Серафима поворачивается к нему с козел:
— Вот как вы, корреспондент, понимаете обстановку в «Заре»?
— Ну как! «Заря» в центре внимания. Новая жизнь идет к вам к первым. Великая честь. Да и лично у вас, Серафима Григорьевна, дела великие.
— А то, что мы не знаем, как принимать воду? Никто не знает. Это ж правда…
— Бросьте! — старательно, энергично отмахивается Якушев. — Вам, вождю, надо смотреть с уверенностью!
— Нет. Вы по-человечески, — просит Серафима и пытается сверху, с козел, тронуть его руку. — По-человечески. А то, что вы говорите, этого не надо, это я и в газете читаю в ваших очерках. Красиво, но — не обижайтесь — чепуха ведь.
— Позвольте, — поднимает Якушев брови, но не выдерживает ее взгляда, и Серафима ясно понимает, что Якушев видит все трудности, но отпихивает это от себя, не ввязывается, чтоб жить без волнений.
Серафиму охватывает злоба: как раньше не улавливала этого? Да нет, улавливала. Ведь замечала, что едва ткни его носом в хуторские безобразия, так он попроворней отворачивается, едва не оскорбляется, что обеспокоили… Замечала и таки полезла, балда, с откровенностями. А он понарисует гимнов об чем хочешь, хоть о крокодилах. Что ему до колхозов?
— Что вам до колхозов? — вслух говорит она. — Умелый вы.