Он обходит стоящую на пути тетку, приседает около Ягодки.
Должно быть, ждать долго. Нервничая, Тамара Ивановна трогает меня за плечо, тихо спрашивает:
— Вы на металлургических заводах бывали?
— Бывал.
— Правда, когда не знаешь производства, как все кажется просто: взял железо и отлил из него деталь. А столкнись — сколько формул, законов! Наверное, кто не знает, и о деревне думает: покорми теленка — и вырос бык.
Поглядывая на Ягодку, стараясь уйти от мыслей о скверном конце, Томочка рассказывает, как будут работать с этим мучающим сейчас всех теленком. Его не допустят к Ягодке. Он — животное особое, племенное, его оботрут мягчайшими стерильными салфетками, поместят в специальный ящик, поднятый на высокие ножки, чтобы воздух, который, не дай бог, просвистит на полу, не коснулся бы новорожденного. Ровно через два с половиной часа его напоят молозивом — послеотельным молоком Ягодки. Назавтра, пораньше, чтоб не обожгло солнце, его выведут на прогулку в специальный базок, толсто устланный соломой, чтобы было мягко не затвердевшим снизу копытцам и чтоб теленок не наелся земли. На пятый день ему придумают и запишут имя; первая буква обязательно будет на «Я», от слова «Ягодка».
Тамара Ивановна прерывает себя; наклонившись ко мне, тихо спрашивает:
— Как вы думаете, почему Федосья не уходит?
В этот момент, выждав что-то специальное, врач кивает фельдшеру и, став на колени, принимается работать.
Корова вытягивает заднюю ногу, прижимает ею к соломе выкатившееся вымя с тугими, набрякшими сосками.
— Ну рожай же, рожай! — шевелит губами Федосья. — Дывысь, молоко уж для теленка е.
Врач, не вставая с колен, натужно работает, фельдшер в стороне, около подоконника, полив спиртом, обжигает инструмент. Почти бесцветное пламя перебрасывается по лезвиям никелированных ножей с кольцами для пальцев. Уже несколько раз инвалид приоткрывает дверь, просовывает бледное бровастое лицо и опять скрывается.
Светает. Несколько доярок входят, становятся у дальней двери. Корова просительно тянет к мучающему ее врачу морду, на шелковистой светлой шерсти храпа проступает испарина, как в жаркий день у вола, идущего в борозде.
— А як же ж? — говорит корове Федосья. — Це трудно…
Глаза животного напрягаются, врач отрывисто командует фельдшеру, делает долгое усилие. Минута — и необычайно крупный, парующий телок пытается вскочить с соломы. Он замирает и, впервые в жизни рывком потянув воздух, громко взмыкивает.
— Бык! — отталкивает всех Федосья и, ступая в мокрое новыми неловкими туфлями, хватает теленка. — Рты поразивляли! — вскидывается на женщин. — Салфетки дэ?
Долговязые ноги новорожденного барахтаются.
Опять заходит старик в намотанном шарфе и швыряет дверью.
— Ты шо? Смеяться? Шохфер вещи з машины скидае…
Осклизлый телок трепыхается в мокрых руках тетки.
— Скидае? — кричит она. — Хай скидае, раз така стерва! Идить, батя, отсюда, нэ мешайте!
В окнах почти развиднелось, красным, тускнеющим становится в фонаре гребешок пламени.
Обтертый, еще парующий, кучеряво-волнистый светлый бычок старается встать на ноги. Неверные, с толстыми коленями и словно отполированными копытцами ноги не держат дрожащего бычка, и он, тыкаясь в стороны, обиженно смотрит темными, как у Ягодки, огромными глазами. На мокрой его шерсти и пуповине налипли соломины. Он разжимает черные губы и облизывается шершавым, упругим языком.
— Хай его не трогають, — словно распоряжаясь, говорит Тамаре Ивановне Федосья. — Я зараз… Сбигаю переодеться.
Дид Гузий
Высокий, сгорбленный Гузий был в светлых штанах на помочах и в валенках. Белая сорочка оттеняла коричневые узловатые руки с толстыми ногтями. Сухое, в морщинах лицо, усы и серебряная, аккуратно заостренная бородка делали его похожим на Мичурина. Сходство усугублялось тем, что Евдоким Иванович еще утром показывал у себя дома дерево, на котором одновременно наливались груши «любимец клаппа», «ильинка», «бессемянка» и еще восемнадцать сортов — все на одном корне.
О работах Гузия я слышал давно, слышал также о начитанности Евдокима Ивановича, о том, что помимо садоводческой литературы он активно штудирует астрономию и половине прочитанного не верит, считая, что «цэ одни гипотезы».
Сейчас Гузий с непокрытой белой головой стоит под деревом и поправляет свои очки в железной оправе. Они настолько перемотаны и перевязаны нитками, закручены проволокой, что непонятно, как стекла держатся в оправе. Начиная очередную фразу, Гузий профессорски, каждый раз рывком вскидывает на лоб эти свои очки. Говорит он, мешая украинские и русские слова и густо употребляя книжные выражения.
Родом он из-под Полтавы, из села Сары. В старое время ходоком от малоземельных односельчан-переселенцев исколесил Забайкалье, реку Уссури, берега Тихого океана, всю, как есть, Среднюю Азию, а в двадцать четвертом году решительно осел под Целиной.
О виденных землях Евдоким Иванович говорит, не упуская ни обычаев местных народов, ни семейных отношений, рассказывает о чудных видах транспорта, но особо обстоятельно — о деревьях. О них — как о людях: