Подошла кобыла. На плече ее, зарывшись головкой под шерсть, сидит слепень. Кобыла передернула кожей, как это умеют только лошади, и подняла голову, высматривая жеребенка. Светлая кожа ее так чиста и эластична, что под нею видна каждая, самая тонкая, пульсирующая жилка.
— Следим за кожей, — объясняет Андрей Иванович. — Вскочит на ней болячка — пропускаем лошадь через газовую камеру. Сама в камере, а голова на чистом воздухе.
Андрей Иванович почесывает сухую, сморщенную щеку.
— Вообще, разве эта лошадь, — кивает он на табун, — понимает болезнь? Не понимает! Подседала, суставолома, почечуя нема. А сапа давно нема… Мазь считалась за редкость, а нонче мазь — отсталость. Нонче антивирусы.
Злой конек Андрея Ивановича злится, пытается понести, но старик спокойно, точно в жаркий день на завалинке, сидит в седле, тихо плывет вдоль табуна. Я иду рядом.
— Лечение — дело моральное, — говорит он. — Взять плечевую хромоту — ревматизм у лошади. Это «заволоками» лечили: проткнут коню в двух местах кожу на лопатке и веревку пожестче — чтоб кошлатая, с остюгами была — встремят в одну дыру, из другой вытащат, чтоб концы висели. И каждые несколько дней ту веревку дергают за концы взад-вперед, чтоб сильнее гноилось и кровь приливала. И другая любая болячка явится — кривое шило брали: кровь-то всегда пустить хорошо… Какая ж у коня делалась мораль? Порченность и ужас. Нонче лечим кварцевой лампой. Лошади приятность, и получается у ней уверенность характера.
— Вы и зимой с табуном, Андрей Иваныч?
— Где ж еще!
— Холодно.
— А ясно, холодно. Молодой был — не мерз. Теперь мерзну. Зайдешь в хату, скинешь сапог, а там лед. Это ж степ…
— Трудно с лошадьми, — говорю я. — Вам бы по возрасту давно уйти.
— Рази уйдешь? Было как-то: схоронил я дочку… Так они мое настроение понимали. Жалели… Чуткие они. Кто приезжает — обступят машину, интересуются, как школьники…
Долговязый сосун с толстыми коленями и маленькими копытцами подошел и ткнул Андрея Ивановича носом в сапог.
— Уйди, дура!
Сосун не уходит. На его упругих темных губах разжеванная, присохшая по краям зелень.
Андрей Иванович щелкает языком. Жеребенок, словно отвечая на звук, по-старушечьи морщит в улыбке ноздри, в упор уставясь глазами в лицо табунщика. Похоже, Андрей Иванович и сосун понимают шутку.
Мещеряк приехал в обед, когда солнце стояло над головой и тени ложились уже не сбоку, а под животами лошадей.
— Не досказал я вам, товарищ, историю породы, — заговорил он, спешившись и снимая с коня седло.
Он положил седло в траву, раскинув войлочный потник навстречу солнцу. Остро ударило запахом конского пота. Квадратное мокрое пятно на спине пущенного коня быстро уменьшалось, овеваемое горячим ветром. Мещеряк опустился на корточки.
— Так вот, стали мы после долгих лет получать тот молоднячок, что наметили в своих мыслях еще в двадцатом году. Не так получать, чтоб одного жеребенка исключительно резвого, другого выносливого, но потихоходнее, а третьего еще какого-нибудь. Нет, пошли все по любой стати прекрасные, вроде часики одной хорошей фирмы! То есть кончилось со случайностями, а стала вырабатываться порода!
…Но тут фашист, язви его, гробокопателя, в позвоночник, решил наших коней сделать своим трофеем! Сорок первый, сами помните…
Тогда обратился к нам начальник над заводами. «Началась, — сказал, — народная война. Приказываю не то что коня или недоуздок с него, а конского помета не бросить врагу!»
И четырнадцатого октября погнали мы табуны в Западный Казахстан.
Толстой рукой Мещеряк стряхнул конские шерстины с просохшего войлочного потника, положил седло набок, звякнув стременами.
— Двинулись, — сказал он, — на Западный Казахстан через Верблюд, Керюльчи, Харан-Худук, Баскунчак и до самого Тургая — места нашей зимовки. Сурьезная была жизнь, и пошли мы с весны через реку Узень на станицу самого Василия Ивановича Чапаева и дальше до озера Челкар.
Гитлеры по фронтам жмут, и ихняя агитация начала с самолетов поперек нашего пути разбрасывать листовки: дескать, пока не поздно, идите к нам.
И что же вы думаете? Отыскались несколько, ушли! Таких не человек, а мертвячник-шакал рожает. Снюхается он на свалке с самой трусливой зайчихой, окотятся от них детеныши и всю жизнь притворяются, что они люди… Прокляли мы их подлые сердца и двинулись дальше, сознавая, что теперь дерьмо отсеялось, а народ остался.
Подошли двенадцатого сентября к реке Урал, за станицей Лбищенской — теперь Чапаево. Стали на высоком берегу и смотрим на то самое место, на те волны, в которых потонул израненный Чапаев. Волны крутят, переправы нет, а за нами сгрудились табуны и ждут нашего решения… Вот, — сам себя перебивает Мещеряк, указывает на пасущуюся поодаль кобылу, — видите, у нее шрам на бедре? Это она сосуна защищала от волка. Я могу перед ней шапку снять за такое отношение к жеребенку.
Я соглашаюсь с Мещеряком и смотрю на лошадь с рваной зарубцованной отметиной.