Да, век экспрессионизма, кажется, весьма короток. Тем не менее за ним стоит традиция, ведущая к ранним эпохам в истории искусства и явно не исчезающая в момент свертывания этого направления. Традиция, уходящая в глубокую историю и вновь вспыхивающую в первых десятилетиях XX века, не угасает, оказываясь активной на протяжении всего XX века. Правда, частично эта традиция переходит, если иметь в виду кино, в сферу массовой культуры, адаптируется к новой публике, тиражируется. Что это за традиция? С наибольшей полнотой она, видимо, получила выражение в романтизме, но ее можно уловить даже в античном мире. Ведь утверждает же А. Кребер, что первой фазой развития скульптуры в Древней Греции после Праксителя был экспрессионизм как «выражение усилия и эмоции – динамичной, необычной, порой утрированной»18.
Процитируем в связи с этим А. Лосева, помогающего понять, что экспрессионизм – это не только новое явление романтизма, но и более ранних форм сознания, обещающих романтизм. Так, давая характеристику античного гностицизма, философ улавливает в нем нечто романтическое, ибо, как и в романтизме, в гностицизме значим мотив «одинокой и страждущей личности в бесконечные и недостижимые дали»19, который современник экспрессионистов О. Шпенглер представит значимой особенностью ментальности «фаустовского» человека. Конечно, античность, как ее представляет А. Лосев, – это самодовлеюще-созерцательная, спокойная и умиротворенная скульптура, а романтизм – это беспокойно-страстное, безысходно трепетная, вечно ищущая и уходящая в бесконечность музыка. Тем не менее, даже если в этом гностическом романтизме нет ничего языческого, но в нем отсутствует и христианство. Вот и получается, что «это – мечта и пророчество о новоевропейском романтизме»20. Углубляясь в гностицизм, философ добавляет к сказанному следующее: «Этот мир сам не знает ни своей сущности, ни своего происхождения. Он способен только вечно искать свою истину и свою красоту и никогда не достигать ни того ни другого. Но ведь это же и есть то, что в новой и новейшей литературе именуется романтизмом. Это страстный уход в бесконечность, которую никогда нельзя достигнуть и которая в конце концов остается достоянием все того же субъекта, уходящего в неизвестную, но смутно ощущаемую даль. В этом смысле гностицизм, несомненно, есть туманное пророчество новоевропейского романтизма»21.
Чтобы приблизить то, о чем у А. Лосева применительно к гностицизму и романтизму идет речь, к экспрессионизму, укажем на более конкретный образ, имеющий отношение как к гностицизму и романтизму, так и к экспрессионизму. Это, конечно, демонизм. Демон как носитель мирового зла. Именно этот образ, например, в разных его кинематографических вариантах – Мефистофеля, Калигари, Носферату, Гомункулуса, Голема, Мабузе и т. д. – предстает в немецком экспрессионизме. Все эти конкретные образы есть носители сатанизма. Конечно, романтизм А. Лосев не отождествляет с демонизмом и сатанизмом, но последний есть все же один из его признаков. «Сам романтизм, – пишет А. Лосев, – конечно, не имеет ничего общего с сатанизмом. Но стоит только понять человеческий уход в бесконечность как уход тоже в человеческое, но уже абсолютное самоутверждение, как невинный и чисто эстетический романтизм вдруг оборачивается сатанинскими безднами. Впрочем, этих сатанинских выводов не чужд был и новейший романтизм, поскольку одним из самых любимых образов такого романтизма был именно Демон как образ чисто человеческого и внебожественного самоутверждения»22. Вот экспрессионизм как еще один вариант традиции романтизма также не чужд демонизма и сатанизма.
Обычно, когда пытаются дать характеристику предромантизма и романтизма, постоянно упоминают о взрыве иррационального и подсознательного. Интерес к этому нарастает уже во второй половине XVIII века. «Во второй половине XVIII в. эта сфера подсознательного, – пишут В. Жирмунский и Н. Сигал, представляя фантастические повести Г. Уолпола, Ж. Казота и У. Бекфорда, – получает фантастическое истолкование: мир стихий, таинственных существ не только окружают человека, влияя на его судьбу, – он присутствует в нем самом, в его душе, порою одерживая верх над голосом рассудка, становится символическим воплощением человеческих страстей, прежде всего, разумеется, самой иррациональной из них – любви, но иногда и более поверхностных, «бытовых» страстей»23. Мы проиллюстрируем эту одержимость сатанизмом и демонизмом в экспрессионизме на образцах немецкого кино.