«Видимо, — вспоминает Проханов журналиста, — он был послан своей редакцией, чтобы отпраздновать победу надо мной, показать посаженного на игольную булавку жука — черного, сдавшегося, раскаявшегося. Вместо этого я пошел ва-банк, дал ужасное интервью, сказал, что я их всех ненавижу, что это губители страны, что я до сих пор с ГКЧП, что да, я отстаиваю свои идеалы». Ничего такого уж чудовищного в интервью на самом деле нет. Он рассказывает о своих впечатлениях от баррикад, сообщает, что только что закончил роман про то, как спецназ штурмовал дворец Амина… «Прошел слух, будто в режиме ГКЧП вы должны были войти в цензурный комитет?» — «Я думаю, что те, кто читал мои работы, будут кататься со смеху от этого злокозненного слуха. Я всегда отказывался от всех постов и никогда не вступал в партию, неужели я согласился бы быть цензурным палачом печати?». Однако — при таком названии и в отсутствие других оппонентов новой власти — оно произвело-таки впечатление. Об эффекте этих интервью хорошо сказано Дугиным: «И когда уже стало ясно, что все кончено, что вот-вот вернут из Фороса могильщика последней империи, на тухнущем экране появляется знакомое лицо Проханова. Под свинцовой плитой вздыбившихся сил распада и смерти, празднующих мстительную победу, Проханов отчетливо и мужественно произносит слова спокойного самоприговора. Он полностью оправдывает ГКЧП, во всеуслышание обреченно и собранно произносит роковые слова. На нем сходится пульс исторического достоинства. В этот момент он совершает редчайшее действие, на которое мало кто способен. Он продолжает сохранять верность тому, что со всей очевидностью и фатальностью проиграло. Он утверждает на практике высшее качество человека — идти против всех, когда ясно, что этот путь обречен. Такого жеста я в своей жизни не видел. Он встал лицом к лицу с историей, с ее страшной, свинцовой мощью, и спокойно сказал, что не согласен с общеочевидным ходом вещей. Так можно поступить только находясь в духе. Он остался последним на последнем рубеже. Позади зияла пропасть. <…> Проханов, певец Системы, остался верен Системе даже тогда, когда она рухнула. На это не способен ни один конформист, это противоречит самой логике Системы, основанной на абсолютизации сиюминутного, на полной покорности социальному року, на шкурности и имитации, которую мы имели случай созерцать последние годы в небывалом объеме. Но тем фактом, что нашелся кто-то один, кто сказал „нет“, было доказано, что в защищаемом уходящем строе было иное содержание и иной смысл, нежели банальности бесхребетной массы жадных аппаратчиков, готовых служить кому угодно. Поступок Проханова в августе имел важнейшее историософское содержание, поскольку его отсутствие или наличие имеет прямое отношение к постижению логики идеологической истории».
«Это чувство победы над животным в себе, над слабостью я буду до конца дней своих помнить как огромную интеллектуальную и духовную победу. Потому что в атмосфере подавленности, в ожидании смерти и казни, найти в себе силы трансформировать себя, более того, инсценировать в себе такой ответный, может, даже истерический протест — это была очень сильная внутренняя контригра. Я не могу понять, откуда я взял силы такого рода, они вообще не присутствовали во мне. Я был человеком достаточно мягким, бонвиваном, и хотя участвовал в публицистических битвах и сражениях, но такого истеризма — „Всех не перевешаете!“, как Зоя Космодемьянская из петли кричала, — я не ожидал от себя. А он был и, кстати, сослужил прекрасную услугу. Сразу же ко мне на улицах стали подходить переодетые разведчики, военные, жали руку, благодарили. И мне было так странно: ведь это они должны были проклясть эту свободу с помощью танков и гранатометов».