Неожиданное сочувствие, как к родному, болезненно ткнуло душу. Видно, и его жизнь не щадила. И наука, видно, изменила ему… как я. Эх, Симагин, Симагин. Ну почему мы все такие несчастные?
— Значит, жду звонка, — сказала она, опять никак не находя сил, чтобы протянуть руку к защелке замка и открыть дверь. Было такое чувство, будто снаружи пустота, вакуум, и стоит лишь нарушить герметичность — воющий поток воздуха высосет ее отсюда навечно. Смущенно улыбнулась: — После восьми я обычно дома. Сижу и жду звонка.
— Может, я действительно позвоню уже сегодня. А рабочий у тебя тоже прежний?
— Да, — сказала она и сразу снова вспомнила, как назойливо и жалко звонил он ей на работу после возвращения из Москвы и ей хотелось его убить. Теперь ей хотелось убить себя. — Тоже помнишь?
— Тоже помню.
Она даже не знала, что ответить. Будто ни в чем не бывало уронить идиотское «Надо же» или «Ну, я пошла» — было бы бестактно, грубо, подло даже; она совсем не то хотела бы ему сказать. Но ответить ему в тон — было нечем. Пока нечем. Лихорадочно она дергала то за одно слово, то за другое, но цепочка ответа не выдергивалась. Тогда она порывисто поднялась на цыпочки — щуплый-то он щуплый, но выше ее почти на голову! — и, покраснев, как девчонка минувшей эпохи, поцеловала его в подбородок. А потом опрометью бросилась вон. Потому что боялась, что он ее задержит, может, после поцелуя — даже обнимет. И боялась, что он даже после поцелуя — все равно ее не задержит. И не могла понять, чего боялась больше.
Только на лестнице она вспомнила — и, потеряв ногой ступеньку, едва не покатилась кубарем вниз. Да откуда же знала про него Александра-то эта Никитишна? Как же это она умудрилась меня сюда послать?
А Симагин, стараясь дышать как можно медленнее и глубже, будто встарь провожал Асю, стоя у окна. Смотрел, как она стремительно, нервно, до сих пор словно бы убегая, пересекает тянущуюся вдоль дома разбитую асфальтовую дорожку. Как, сокращая дорогу, срезая угол — помнит, помнит! — уходит по тропинке через детскую площадку и кустарник. Как пропадает между серыми пятиэтажками, выходящими на Тореза.
Только прежде, если он оставался дома работать — думать, а она уходила, у детской площадки она всегда оборачивалась и, улыбаясь, махала ему снизу рукой. И он ей махал.
Все мы где-то люди, сказал мой ночной собеседник.
Могу погасить Солнце. Могу расплавить Марс, а могу, наоборот, напитать его кислородом. Могу превратить Асю в без памяти влюбленную в меня рабыню. И ничего этого не сделаю. Потому что ничего этого не могу. Сил-то хватит, хватит и на большее — но дело не в силах. Не могу. Солнышко должно светить и греть, Марс, как он есть, должен бегать по своему эллипсу. А она должна чувствовать то, что чувствует. Миру должна. Чтобы мир рос сам, во всей своей невообразимой, хитроумно и намертво сплетенной сложности, а не утеснялся чугунной клеткой наших примитивных вожделений, наших куцых представлений о том, что для мира хорошо, а что нет. И мне должна. Чтобы мне было за кем взлетать.
Но вот Антона я вытащу.
Ему так и не удалось заснуть в эту ночь. Не было сна. Слишком резко переломилось существование, которое Симагин так старался сделать по возможности ровным и размеренным, по возможности не связанным с действительностью. Он знал пределы своих возможностей и не хотел, чтобы боль сопереживания заставила его переступить эти пределы.
Но в глубине души он всегда был уверен, что не устранился он вовсе, а просто ждет и не разменивается по пустякам. Можно сделать то, можно — это… однако по-настоящему можно ведь обойтись и без того, и без этого. И вот дождался. Без Антона — нам не обойтись.
И тревога не давала заснуть; он ждал удара. Но все было спокойно. На удивление спокойно.
Симагин не обольщался. Он знал, что удар последует обязательно, его собеседник слов на ветер не бросал. Возможно, он ждет, когда я начну работать, решил Симагин, но все равно не перестал вслушиваться.
Лежа без сна, глядя в потолок и буквально всей кожей, всей кровью, безо всяких сверхчувственных чудес ощущая теплое и беспомощное Асино бытие совсем рядом, он уже наметил основные вехи легенды, которую теперь оставалось выстроить посекундно, а затем подогнать и подшлифовать под нее те из фактов, те из реальных событий, которые вообще поддаются столь избирательной, точечной подгонке и подшлифовке. Он намеревался закончить с этим к завтрашнему дню, в крайнем случае — к послезавтрашнему, денек резерва Он себе накидывал, потому что одна бессонная ночь все-таки уже была; но что-что, а работать он умел, особенно если прижимало. Советская закваска. До пуска домны осталось семьдесят шесть дней! И семьдесят шесть дней никто, по сути, вообще не спит и, в сущности, вообще не живет, все только вкалывают с веселыми прибаутками вместо обедов и ужинов, чтобы задуть домну на восемь часов раньше, чем через семьдесят шесть дней. Потому что ведь тогда получится, что еще на восемь часов раньше планового срока настанет коммунизм…