И еще одно чувство приоткрывалось в этом письме, в беглом признании Чехова, что он не терпит комплиментов. Он словно боялся искушения «фурором», быстрым успехом у непритязательного читателя или преходящей «модой» на себя в кругу литераторов. То, чего многие жаждали, чего добивались, Чехова словно пугало. Билибин, уже придавленный «дланью» Лейкина, в шутку и всерьез спрашивал Чехова: «Вы идете на литературную гору, взберетесь туда и будете мне потом вниз раскланиваться литературной шапкой. Будете ли кланяться?»
Чуть позже Виктор Викторович, посоветовавший Чехову сменить псевдоним Чехонте на полную фамилию Чехов, едва ли не первый назвал его
В самом конце 1886 года Билибин ответил в «Осколках» иронической репликой на анонимную рецензию журнала «Наблюдатель», в которой доставалось «исписавшемуся» Лейкину и Чехову, как его «ученику и последователю». Чехов счел это делом напрасным и написал Лейкину, что «заступаться и защищаться — это не совсем ловко». Неловко, то есть неприемлемо для него вообще.
Об этом он говорил с собеседником, который, судя по письмам, все-таки не догадывался о глубокой подоплеке разговора с Чеховым.
В первые дни нового, 1887 года Лазарев наконец познакомился с человеком, который несколько лет был главным персонажем его переписки с Ежовым. Он написал приятелю, как его приветливо встретили, как они «болтали» с Чеховым, какой он «милейший малый»: «Он рассказывал много интересного, Чехов прошел суровую школу жизни: был в певчих, торговал, мерз на морозе и т. д. <…> Чехов страшно бранит Лейкина, но говорит, что его надо и пожалеть: оказывается, что Лейкин, бывший актер, пешком прошел с Лентовским пол-России, два раза ломал ногу, голодал и т. д. и т. д. Ужасно! А мы с тобой ругаем свою жизнь!»
Наблюдая в эти дни Чехова, новый знакомый удивлялся тому, сколько тот работает, и опять простодушно сравнивал с ним себя и Ежова: «Он говорит, что если он месяц не возьмет пера в руки — он несостоятельный, погибший от безденежья человек. <…> Мы — хотим пишем, хотим — нет. Он совсем другое. <…> Итак, Чехонте домосед, все сидит и строчит. Порой, если нет практики, он по целому дню носа не показывает на улицу. Ужасный архитруженик!»
Глава пятая. СМУТНЫЙ 1887 ГОД
Весь январь 1887 года Чехов пребывал в состоянии маеты. Оправдывался перед Лейкиным: «Все праздники я жилился, напрягал мозги, пыхтел, сопел, раз сто садился писать, но всё время из-под моего „бойкого“ пера выливались или длинноты, или кислоты, или тошноты, которые не годятся для „Осколков“ <…>. В „Новое время“ я не послал ни одного рассказа <…> и на какие шиши я буду жить в феврале, Бог весть… <…> О лености или нежелании не может быть и речи…»
Тогда о чем? Почему свое состояние он назвал «обалдением»? Не от гостей же, которых сам зазывал. Не от долгих бесед с новыми знакомыми. Не от докладов на съезде врачей. Может быть, от своего многописания?
Чехов писал, писал, писал… Надеялся выскочить из безденежья, чтобы не влезать в долги, не слышать, как он говорил, «нытья домочадцев». В свой день рождения, 17 января, он, явно без надежды на ответ, спрашивал Александра: «Скажи, пожалюста, душя моя, когда я буду жить по-человечески, т. е. работать и не нуждаться? Теперь я и работаю, и нуждаюсь, и порчу свою репутацию необходимостью работать херовое». В этом же письме он пошутил, что медицина его «жена», а литература — «любовница». Размышления о литературе вытесняли в письмах житейское. Они складывались в свод суждений, как будто ждавших своего часа. Словно нечто завершавших и что-то предварявших.
Эту особенность в состоянии Чехова заметил В. Г. Короленко, встретившийся с ним в феврале 1887 года. В воспоминаниях он восстановил первое впечатление: «Передо мною был молодой и еще более моложавый на вид человек, несколько выше среднего роста, с продолговатым, правильным и чистым лицом, не утратившим еще характерных юношеских очертаний. <…> Даже глаза Чехова, голубые, лучистые и глубокие, светились одновременно мыслью и какой-то, почти детской непосредственностью. <…> Казалось, из глаз его струится неисчерпаемый источник остроумия <…>. И вместе с тем угадывалось что-то более глубокое, чему еще предстоит развернуться, и развернуться в хорошую сторону. Общее впечатление было цельное и обаятельное, несмотря на то, что я сочувствовал далеко не всему, что было написано Чеховым».