Что-то было притягательное и важное для Чехова в красоте вечно обновляющегося парка и сада. Запущенные, разоренные, истребляемые, они были оскорблением природе и обвинением человеку.
Давно, во второй половине 1880-х годов, Чехов записал на отдельном листе монолог Соломона: «О, как темна жизнь! Никакая ночь во дни детства не ужасала меня так своим мраком, как мое не постигаемое бытие. Боже мой, отцу Давиду ты дал лишь дар слагать в одно слова и звуки, петь и хвалить тебя на струнах, сладко плакать, исторгать слезы из чужих глаз и улыбаться красоте, но мне же зачем дал еще томящийся дух и не спящую, голодную мысль?»
Эстетика и этика, чувство красоты и «томящийся дух» оказывались в неуловимой сущностной связи. Ощущение этой взаимосвязи было, наверно, свойством дарования Чехова и его личности.
Оно проступало уже в юношеских письмах к родным из Таганрога. В 1879 году он отозвался на подпись в послании младшего брата — «ничтожный и незаметный братишка» — вопросом: «Ничтожество свое сознаешь?» И ответил: «Ничтожество свое сознавай, знаешь где? Пред Богом, пожалуй, пред умом, красотой, природой, но не пред людьми. Среди людей нужно сознавать свое достоинство. <…> Не смешивай „смиряться“ с „сознавать свое ничтожество“».
Что подразумевало — «сознавать свое ничтожество» и «сознавать свое достоинство»? Быть достойным божеского начала, природы, красоты, таланта? Не терять, не разрушать их в себе, в других, вокруг, а хранить и, если есть силы, приумножать? То, о чем порой так страстно писал, говорил Чехов своим старшим братьям в московские годы. Что постепенно уходило из писем в сочинения Чехова, требуя с каждым годом все больших душевных усилий в работе и большего спроса с себя в жизни.
В первоначальном варианте «Вишневого сада» второе действие заканчивалось сценой старого слуги Фирса и гувернантки Шарлотты. Фирс искал потерянный Раневской «портмонет». Шарлотта помогала в поисках: «Вот веер… А вот платочек… духами пахнет. Больше ничего нет. Любовь Андреевна постоянно теряет. Она и жизнь свою потеряла. (
Чехов говорил Книппер, что эта женская роль лучшая в пьесе. Ольга Леонардовна не понимала, почему муж видел ее в роли Шарлотты.
Но, видимо, что-то было важное для автора в судьбе гувернантки, рассказывавшей о себе: «У меня нет настоящего паспорта, я не знаю, сколько мне лет. <…> А откуда я и кто я — не знаю… <…> Ничего не знаю. <…> Никого у меня нет».
Книппер рассчитывала на роль Раневской. Этой героине, в отличие от Шарлотты, дано было многое: счастливое детство в богатом поместье; радостная юность; теплые воспоминания о родителях; дети… Затем начались утраты — смерть мужа, гибель сына. И потери: дача в Ментоне, проданная за долги; старинное имение в России с красивейшим вишневым садом, утраченное по тем же причинам, что и Бабкино. Почему? Как шутит владелец имения Гаев: «Говорят, что я все свое состояние проел на леденцах…(
К концу августа пьеса, по словам Чехова, «веселая, легкомысленная», «местами даже фарс», была закончена. Оставалось переписать комедию. Но из-за похолодания, а вероятнее всего, из-за напряженной работы Чехов заболел.
Книппер уехала 19 сентября. Без рукописи, но с надеждой, что ее привезет Мария Павловна в начале октября. В московских газетах уже писали, что Чехов написал новую пьесу и она пойдет в Художественном театре в декабре. Это беспокоило Чехова. Он признавался жене в «скверном, пессимистическом» настроении и просил: «Пиши мне подробности, относящиеся к театру. Я так далек ото всего, что начинаю падать духом. Мне кажется, что я как литератор уже отжил, и каждая фраза, какую я пишу, представляется мне никуда не годной и ни для чего не нужной. Это к слову».
Узнав об этом, Немирович опять внушал Чехову: «Наше нетерпение, ожидание твоей пьесы все обостряется. Теперь уже ждем, считая дни… <…> Торопись и — главное —
Книппер прислала целый панегирик: «<…> Такого писателя, как ты, нет и нет, и потому не замыкайся, не уходи в себя. Пьесы твоей ждут как манны небесной. <…> Целую тебя, целую руки твои и молю Бога, чтоб ты чувствовал себя хорошо».
Во взаимном ожидании — Чехова и Художественного театра — нарастала тревога, сквозила боязнь разочарования. Чехов шутил, что в пьесе «есть что-то новое»: например, ни одного выстрела. Действительно, никто не стрелял и не стрелялся, в отличие от всех предыдущих пьес Чехова. Просто «забыли» в доме больного старого верного слугу. Фирс выходил в финале, одетый, «как всегда, в пиджаке и белой жилетке», то есть готовый служить своим господам, обнаруживал, что все уехали, дом заперт, садился на диван: «Про меня забыли… Ничего… я тут посижу… <…> Жизнь-то прошла, словно и нежил…<…> Эх ты… недотёпа!»