Бездоказательный ярлык («ложь»), приговор («другой больше не напишешь»), высокомерный совет с намеком на незнание братом немецкого языка («Я от себя прибавлю: познакомься поближе с литературой, иззубри Лермонтова и немецких писателей, Гёте, Гейне и Рюкерта, насколько они доступны в переводах, и тогда твори») — всё выдавало Александра. Тот, кто был моложе его на пять лет, кто уже в отрочестве выказал самостоятельный характер, опять проявил независимость. Гимназист-старшеклассник, написавший такую пьесу (что бы ни говорили «люди со вкусом», на которых ссылался Александр), не нуждался в советах брата-студента, не ждал разрешения, когда и при каком условии он может «творить».
Старший брат, вероятно, почувствовал, что его старшинство и влияние исчезли окончательно. И что в упомянутую им собственную «школу» (как писать, что читать) автор «Безотцовщины» не пойдет. Что это вообще отдельный человек с неведомой душевной жизнью. И развели их не внешние обстоятельства, три года, прожитые порознь (один — в Москве, другой — в Таганроге), а какие-то внутренние причины. Это, видимо, все равно случилось бы, живи они вместе, не разлучаясь, в Таганроге или в Москве. Но проявлялось бы медленнее, исподволь, не столь очевидно. И, может быть, не так болезненно для отнюдь не злого, не завистливого, не мелочного, но самолюбивого Александра. Советы насчет Гёте и Гейне в октябрьском письме 1878 года обнаружили его растерянность. По своему гимназическому опыту он мог догадаться: этих авторов брат наверняка давно прочел.
«Безотцовщина» — несомненное и важное свидетельство напряженного чтения Чехова в гимназические годы (упоминания писателей и цитирование героями стихотворных строк, реминисценции). Из воспоминаний его соучеников известен круг чтения гимназистов тех лет, а из каталогов Таганрогской городской общественной библиотеки — ее книжный и газетно-журнальный состав. Такую начитанность, какую Чехов проявил впоследствии, обыкновенно приобретают в отрочестве и юности во всепоглощающем чтении. Освобожденный от домашней «цензуры», он читал по своему выбору. Но и об этом, так же как о театре, о репетиторстве, о гимназических буднях, о своих юношеских романах, о недомоганиях, не рассказывал в письмах никому — и потом не вспоминал никогда.
Остались косвенные признаки одинокого взросления. В юношеских письмах зазвучала новая интонация:
К концу 1878 года весь домашний скарб, судя по семейной переписке, Чехов продал, переслал в Москву или пристроил в Таганроге. Через десять лет он отозвался об утерянном доме: «Дом Селиванова пуст и заброшен. Глядеть на него скучно, а иметь его я не согласился бы ни за какие деньги. Дивлюсь: как это мы могли жить в нем?!» Чехов не сказал: «наш дом». Он и в юности, похоже, не жалел о нем — может быть, потому, что не случись катастрофы, не было бы уединенного трехлетия, неведомого всем, но многое определившего.
Даже Павел Егорович признавал, что сын, которого с нетерпением ждали в Москве, изменился: «Из писем твоих видно, что ты умен и рассудлив, дай Бог, чтобы ты был такой и на самом деле. <…> Твою карточку я только один раз видел. <…> Ты заметно стал красивее и еще умнее по выражению лица». Поздравляя сына с окончанием гимназии, он отдавал ему последние распоряжения: «Хоть за дешевую цену, да все продавай, для мамаши и двугривенный дорог. <…> Иконы все привези непременно, словом сказать, ничего там нашего не оставляй, для нас и гвоздь нужен <…> привези 2 веника камышовых, здесь их нет».