Итак, не для денег, не для славы… Зачем? Для кого? Для чего? Для «собственного удовольствия»? Наверно, усталостью, постоянной сменой меланхолии возбуждением и опять меланхолией, объяснялось странное упование Чехова на критиков. Только что, несколькими строчками выше, он обругал их в письме Суворину и вдруг надежда, что будь настоящая критика, уж она бы объяснила публике — хороший он писатель или дурной, нужен он тем, кто изучает жизнь или нет… А так исчезнешь бесследно, бесполезно…
В этих вопросах растаяла иллюзия, будто критик, тем паче рецензент, что-то объясняет публике, а тем более художнику. Критик выказывает себя; обнаруживает свой вкус, тонкий или пошлый; свои пристрастия, в жизни и искусстве. Но даже если он сам человек пишущий, он не откроет тайну словотворчества и не научит писать прозу или драму.
Осень 1888 года, отраженная в письмах Чехова, — вопросы, вопросы и вопросы… Врач он или литератор? Жить с семьей или одному? Писать, как хочется, или повременить? Оставаться в Москве, где он одинок, вне литературного круга, или переезжать в Петербург, где его мнительность страдала бы еще сильнее из-за сплетен и намеков на покровительство Суворина?
В Москве неурядицы с Николаем, а в Петербурге — с Александром. Чехов уехал расстроенный и рассерженный. Через две недели, отойдя от тяжелых впечатлений, он написал, что был поражен ужасным обращением брата с Натальей Александровной, с прислугой, с детьми: «Я прошу тебя вспомнить, что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери. <…> Деспотизм преступен трижды. <…> Тяжелое положение, дурной характер женщин, с которыми тебе приходится жить, идиотство кухарок, труд каторжный, жизнь анафемская и проч. служить оправданием твоего деспотизма не могут. Лучше быть жертвой, чем палачом».
Тем не менее в самом конце года Чехов собрался перебраться в Петербург: «Надо серьезно заняться делом». В столице вовсю обсуждали слух, что он все-таки принял предложение Суворина работать в «Новом времени». Плещеев тут же написал с мольбой — не записываться «в армию нововременцев», состоящую из «нахалов и дряни». За постоянный заработок он-де поплатится талантом, потому что его вынудят писать заказные статьи. А главное, по мнению заботливого Алексея Николаевича, Чехов невольно будет нести ответственность за всякую «пакость» одиозной газеты. Пока же его, по словам Плещеева, не считали «солидарным» со всем, что там печатается. Старый писатель хорошо знал литературную среду и недаром сам признался позже в письме Суворину: «Не знаю почему — но мне казалось, что когда я приходил к вам, окружающие вас (не все, конечно) видели в моих посещениях „особенные цели“… намерение поэксплуатировать ваше дружеское расположение ко мне».
Год завершался для Чехова невесело. Его настроение выдавали строки из письма Григоровичу, посланного к Рождеству: «Поэтический праздник. Жаль только, что на Руси народ беден и голоден, а то бы этот праздник с его снегом, белыми деревьями и морозом был бы на Руси самым красивым временем года. Это время, когда кажется, что сам Бог ездит на санях».
Григорович явно почувствовал душевную интонацию письма. И ответил умным, тонким размышлением о рассказе «Припадок». Отринув все претензии критиков к Чехову, он, кажется, первый написал, что не герой — главное лицо в рассказе, не его переживания важны автору. Суть в «высоком человечном чувстве, которое от начала до конца повести всё в ней освещает и всё оправдывает». Именно это чувство, по признанию Дмитрия Васильевича, его «преследовало все время и хватало за душу. Вечер с сумрачным небом, только что выпавшим и падающим мокрым снегом — выбран необыкновенно счастливо; он служит как бы аккордом меланхолическому настроению, разлитому в повести, и поддерживает его от начала до конца».
На самом ли деле Чехов хотел уехать в Петербург и служить в газете, хотя бы и с жалованьем 500 рублей в месяц?
Первые годы знакомства — время очарования Чехова и Суворина друг другом. Чехова интересовала личность «старичины», а Суворина — необычность Чехова. Предложения работать в газете — это попытки издателя помочь таланту, решить его «денежный вопрос». Отказы молодого литератора — это условия его непростых взаимоотношений с хозяином «Нового времени».