И все-таки Александр удержался от нравственного распада. Не сила воли, а, наверно, стыд удержал его от окончательного падения. Теперь, когда в квартире вдовца поселилась его давняя московская приятельница Наталья Александровна Гольден, домашняя жизнь опять превращалась в семейную. Запои случались, но с ними родные и новая спутница научились справляться.
Осенью 1888 года катастрофа («грянул гром») случилась с Николаем. Без паспорта, без постоянной работы он вел «подпольный» образ жизни. Пробавлялся случайными грошовыми заработками. Заглядывая изредка в Кудрино, сулил покончить с нелегальным положением, но, возможно, забывал об этом, еще не договорив обещание и клятву. Однажды явился городовой. Николай, вместо того чтобы привычно соврать и убраться из номеров, сунул свое метрическое свидетельство и был уличен в проживании без паспорта, что каралось тюремным заключением.
Что разрушило талантливого, бескорыстного, незлобивого человека? С детства нервный, то меланхоличный, то возбужденный, он ничего не мог закончить: ни гимназии, ни училища, ни многих своих живописных работ. Хотя обещал в юности не меньше, чем его приятели, художники Левитан, Коровин, Янов. Мешал тяжелый быт семьи в первые московские годы?
Но так жили многие его товарищи: работали в мастерских за городом, кормились уроками. А он бывал в классах редко, затягивал работу для студенческой выставки до последнего. Вдруг появлялся с отличной картиной и опять исчезал.
Он словно чего-то боялся. В нем ощущался скрытый испуг, который выдавали его многочисленные выразительные рисунки в юмористических журнальчиках. В этих зарисовках — гулянья, пьяненькие, маскарад, ресторан, будуар, улица, тесный мир, где соседствовали красота и уродство, — мелькало что-то бесовское. Горький, бесшабашный, смешной, продажный мир. Совсем не безобидный, а темный, грешный.
Николай скрывался не только от городового, дворника, швейцара, спрашивавших у него паспорт, но, кажется, и от жизни. Его веселье, то милое, то безобразное, убеги из дома, может быть, прятали вечный страх, вину перед собой, родителями, братом, который выручал, спасал… В одном из посланий Чехов написал ему: «По-моему, ты добр до тряпичности, великодушен, не эгоист, поделяешься последней копейкой, искренен, ты чужд зависти и ненависти, простодушен, жалеешь людей и животных, не ехиден, не злопамятен, доверчив».
Казалось бы, всё дано от Бога — добрая душа, талант… И какой! Он написал в 1884 году портрет, может быть, лучший из всех портретов Чехова. Что-то открылось ему в судьбе брата…
Чехов давно знал о чахотке у Николая. В 1886 году вытащил беглеца из дешевых номеров, подлечил. Через год кровь показалась вновь — Николая опять спасли. В следующем году Шехтель нашел ему работу: расписать иконостас в новом храме, привез иконные доски, редкие книги. Николай воодушевился… и исчез. Шехтель ждал до последнего, но в конце октября умолял возвратить хотя бы доски и книги. Чехов устало отвечал: «Пока он трезв — он хороший человек, но едва выпил рюмку, как начинает беситься. Моя фамилия выбилась из сил и, откровенно говоря, рада, что он съехал с квартиры. Что делать с ним? Не знаю».
Беглого художника искали долго. Чехов винился перед Шехтелем: «Мне больно и стыдно. Сейчас я посылаю Николаю письмо такого сорта, что он ответит непременно». Книги и доски были присланы, сам Николай домой больше не вернулся.
Радость от премии, план совместного с Сувориным писания пьесы, шумный успех водевиля «Медведь» (премьера в театре Корша — 28 октября) — всё гасилось мыслями о старших братьях, о неясном будущем.
Чехов сравнивал свое состояние то со струной, которую спешат натянуть, то с поездом, идущим без остановок и рискующим сойти с рельсов. Все уподобления подразумевали опасность. Судя по оговоркам и деталям в письмах, он хотел бы ослабить напряжение в своей работе. Но тут же говорил о «решительном шаге», о «серьезном шаге». Однако словно не решался или не спешил. Намеревался работать ровно и, по его словам, «не лезть в гору и не падать вниз».
В особом душевном состоянии (в дни кровотечений, предельной усталости, тоски) Чехов как будто подводил итоги своей жизни. Так было и осенью 1888 года. Он написал Лазареву: «Я счастлив, что указал многим путь к толстым журналам <…>. Всё мною написанное забудется через 5–10 лет; но пути, мною проложенные, будут целы и невредимы — в этом моя единственная заслуга». О каких путях шла речь? Из мелкой прессы в «толстые» издания? Конечно, о чем-то другом. Размышляя о «ровной» работе, Чехов говорил в те дни, что талант узнается по «порывам и ошибкам», что надо быть мужественным, смелым, а главное — свободным. Но тут же заявлял, что боится браться за роман, а, может быть, попробует написать что-то новое в драме.