Чехов никогда даже не просил об этом, а тем паче не требовал. Более того, он ценил ее именно за то, что она нашла свое дело, занималась им с интересом, с упорством. Он не отнимал у нее в браке ни свободы, ни профессии. И боялся, задолго до женитьбы, однообразия семейной жизни. В этом он однажды признался Суворину в той манере, о которой некоторые современники говорили, что не могли понять — шутит он или говорит серьезно: «Извольте, я женюсь <…>. Но мои условия: всё должно быть, как было до этого, то есть она должна жить в Москве, а я в деревне, и я буду к ней ездить. Счастье же, которое продолжается изо дня в день, от утра до утра, — я не выдержу. Когда каждый день мне говорят всё об одном и том же, одинаковым тоном, то я становлюсь лютым.<…> Я обещаю быть великолепным мужем, но дайте мне такую жену, которая, как луна, являлась бы на моем небе не каждый день. <…> оттого, что я женюсь, писать я не стану лучше».
Казалось бы, всё так и сложилось, как он хотел. Но говорил он так семь лет назад, еще до клиники, живя в Мелихове, откуда часто ездил в Москву, еще до встречи с Книппер. Теперь его не отпускали из Ялты, любая поездка влияла на самочувствие, а в их семейной жизни, если продолжить шутливое мечтание Чехова, царило «лунное затмение», и он жил ожиданием «явления» жены, хотя бы изредка, хотя бы вдруг…
На ее «что делать?» Чехов ответил 12 декабря не укоризной, не своим решением вместо нее, а утешением: «Дуся моя, не волнуйся, не сердись, не негодуй, не печалься, всё войдет в норму, всё будет благополучно, именно будет то, чего мы хотим оба, жена моя бесподобная. Терпи и жди».
Терпел и ждал он. Она репетировала до ночи, уставала, «как сатана», и назавтра после письма, в котором, в сущности, решила не покидать сцену, вернулась к лирической риторике: «Не тоскуй, голубчик, подумай, какая чудная будет встреча, как все будет полно и хорошо! Ты себе представляешь? <…> Ну, дусик, спи, пусть тебе снятся сны золотые, полные красоты, ласки, любви. <…> Не тоскуй, пиши и мне и России побольше. Твоя
Соединить театр и мужа не удавалось. Но она постоянно соединяла театр и драматурга Чехова. И это ложилось тенью на ее уверения, что она любит именно его, а не того, кого и после женитьбы называла «мой писатель», «мой поэт». Тот интерес к его работе, который Чехов оценил вначале, теперь, судя по письмам, слегка его раздражал. Она напоминала о пьесе в письмах, посланных в декабре: «пиши о себе, о здоровье, о работе»; — «будь здоров, весел, покоен, работай, жену вспоминай»; — «Антончик, а комедию пиши непременно, ведь это будет переворот, ведь русских комедий нет и нет»; — «Станиславский и все очень осведомляются, пишешь ли или будешь ли писать комедию. Хорошо бы ее получить весной и ею открыть сезон — вот шик-то был бы! Я с остервенением жду чего-нибудь новенького от Чехова — что-то он родит!»
Он не раз признавался в ответных декабрьских письмах, что ему мешает нездоровье: «Я пишу вяло, без всякой охоты. Не жди пока от меня ничего особенного, ничего путного. Говорю не о письмах, а о произведениях. Как бы ни было, комедию напишу, дуся моя. И роль для тебя будет». Шутил, что если бы он теперь бросил литературу и сделался садовником, то «это было бы очень хорошо», потому что прибавило бы лет десять жизни.
Уже не скрывая, написал 7 декабря: «А я, дусик мой, последние дни был нездоров. Принимал касторку, чувствую, будто отощал, кашляю, ничего не делаю. Теперь полегчало, так что завтра, вероятно, примусь за работу… Одиночество, по-видимому, очень вредно действует на желудок. Не шутя, милюся, когда же мы опять будем вместе? Когда я тебя увижу? Если бы ты приехала сюда на праздниках хотя на один день, то это было бы бесконечно хорошо. Впрочем, как знаешь».
Через три дня он коротко сообщил о кровохарканье: «Сегодня крови уже почти нет, но все-таки надо лежать. Не беспокойся, друг мой хороший. <…> Пиши подлинней». Еще через два дня не скрыл, что кровь еще идет: «Всё, что я писал и начал писать, пропало, так как теперь придется начинать опять… Я должен писать без перерыва, иначе ничего не выйдет. <…> Не забывай меня, пиши каждый день. Твои письма для меня лекарство, без которого я уже не могу существовать».
Наконец 18 декабря стал уверять, что крови нет, кашля «почти нет», но «только одна беда — громадный компрессище на правом боку. И как я, если б ты только знала, вспоминаю тебя, как жалею, что тебя нет со мной, когда приходится накладывать этот громадный компресс и когда я кажусь себе одиноким и беспомощным. Но это, конечно, не надолго; как только компресс на боку, так уже и ничего. Ничего, ничего не пишу, ничего не делаю. Всё отложил до будущего года. Видишь, за кого ты вышла замуж, за какого лентяя! <…> Мне даже кажется невероятным, что мы увидимся когда-нибудь. Без тебя я никуда не годен. <…> Так глупо жизнь проходит. <…> Пиши, моя радость! Твой