Все эти письма ходили в списках. Современники упоминали о них в переписке, в дневниках. Суворин записал 7 марта: «Очень тяжело, и физически, и нравственно. Опять беспорядки молодежи. Чувствуешь, что что-то делается, что-то движется. У нас не как у всех. <…> Говорить, прямо и открыто, невозможно». Через три месяца Суворин оставил запись: «Два царя у нас: Николай второй и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет трон Николая и его династии. <…> Новое время настает, и оно себя покажет. Оно уже себя показывает тем, что правительство совершенно спуталось и не знает, что начать. <…> Но долго ли протянется эта безурядица? Хоть умереть с этим убеждением, что произвол подточен и совсем не надо бури, чтоб он повалился. Обыкновенный ветер его повалит».
Чехов написал Горькому 18 марта: «Напишите же, в чем дело; я мало, почти ничего не знаю, как и подобает россиянину, проживающему в Татарии, но предчувствую очень многое». Горький ответил бравурно и красочно: «Жизнь приняла характер напряженный, жуткий. Кажется, что где-то около тебя, в сумраке событий, притаился огромный, черный зверь и ждет, и соображает — кого пожрать. <…> Погибнут или победят — не важно, важна драка, ибо драка — жизнь. Хорошо живется!»
«Зверь» вскоре «пожрал» Горького. Его арестовали и заключили в тюрьму, в том числе за участие в нижегородском студенческом революционном кружке и за подготовку опровержения правительственных сообщений о студенческой демонстрации 4 марта на площади у Казанского собора. Чехову многие писали о Толстом. Академик Кондаков спрашивал в письме от 25 февраля: «Как Вам кажется отлучение Льва Толстого от церкви? Победоносцев отплатил ему за письмо к г[осударю]». Чехов ответил 2 марта: «К отлучению Толстого публика отнеслась со смехом. Напрасно архиереи в свое воззвание всадили славянский текст. Очень уж не искренно или пахнет неискренним».
Чехов жил в Ялте отзвуками столичных событий. В конце февраля писал Книппер: «Был Бунин здесь, теперь он уехал — и я один»; — «Я был нездоров, кашлял и проч., теперь легче стало». В начале марта о том же: «Я жив и, кажется, здоров, хотя всё еще кашляю неистово. <…> Помни же, я буду ждать тебя. Помни!»
Она написала прямо: «Только пойми, милый, что в Ялту я теперь не могу приехать. Чем я приеду? Опять скрываться, опять страдания матери, прятки, мне это, право, тяжело, поверь мне. Ты как-то не понимаешь этого пункта, или не хочешь понять. А мне трудно об этом говорить. Ты ведь помнишь, как тяжело было летом, как мучительно. До каких же пор мы будем скрываться? И к чему это? Из-за людей? Люди скорее замолчат и оставят нас в покое, раз увидят, что это свершившийся факт. Да и нам с тобой легче будет. Я не выношу этих неясностей, зачем так отягчать жизнь?! Ну, понял ты меня, согласен?»
Законный брак уничтожал неясность ее положения то ли невесты, то ли любовницы. Но Книппер ни разу пока не объяснилась относительно жизни в браке с Чеховым. Бросит ли она театр? Где они будут жить? Не отяготит ли ее, не испугает ли болезнь Чехова, опасность заражения? В это время Чехов, оберегая ближних, откашливал мокроту уже не в платок, а в бумажные пакетики, сжигаемые в камине, или в специальную баночку. Минувшая зима обессилила его.
В письме от 16 марта он, в сущности, ответил на главный вопрос, который задала не Книппер, а он сам: «Я литературу совсем бросил, а когда женюсь на тебе, то велю тебе бросить театр и будем вместе жить, как плантаторы. Не хочешь? Ну, ладно, поиграй еще годочков пять, а там видно будет. <…> Хотя бросил литературу, но всё же изредка по старой привычке пописываю кое-что. Пишу теперь рассказ под названием „Архиерей“ — на сюжет, который сидит у меня в голове уже лет пятнадцать. <…> Пиши, пиши, моя радость, а то, когда женюсь, буду тебя колотить. Твой старец
Итак, всё оставалось по-старому. Он не мог бросить литературу и Ялту. Она не оставляла сцену и Москву. Через день, 18 марта, он рассказывал ей о себе: «У нас погода просто замечательная, изумительная, весна чудеснейшая, какой давно не было. Я бы наслаждался, да беда в том, что я один, совершенно один! Сижу у себя в кабинете или в саду и больше ничего. <…> Пиши, не покидай меня. Твой
В письме от 21 марта из Петербурга с гастролей Книппер повторила, почему не может приехать в Ялту: «Опять видеть страдания твоей матери, недоумевающее лицо Маши — это ужасно? Я ведь у вас между двух огней. Выскажись ты по этому поводу. Ты все молчишь. А мне нужно пожить спокойно теперь. Я устала сильно. Эти дни слегла от переутомления. Целый день лежала как пласт, ни одним пальцем шевельнуть не могла <…> заходил Влад. Ив. Узнать, могу ли я играть. Дотяну еще три денька — ничего! <…> Может, у тебя такая жизнь малиновая, что и меня не нужно? Тогда напиши».
Получив это письмо, Чехов ответил 26 марта телеграммой: «Здоров. Приеду после Пасхи, привет. Жду писем. Антонио».
Книппер дала телеграмму 27 марта: «Выезжаю завтра Ялту. Ольга».