«…Меня очень обрадовала и поощрила ваша общая оценка «Звена». Говорю «поощрила», потому что не скрою от вас, моментами одолевают меня сомнения: хорошо ли я сделал, взявшись на старости лет не за мое в сущности дело, и с упорством продолжая его. Поддерживает меня только нерадостная мысль, что никто другой за это, нужное, на мой взгляд, дело не берется и едва ли возьмется. Моя писательская деятельность была всегда далека от журналистики — я сам потому мало в «Звене» пишу, и вынужден опираться на других; моя задача — правда, нелегкая — состоит в подыскивании этих других, в выравнивании общей линии. В условиях эмиграции это дело особенно трудное, и руки не раз опускаются…».
Несмотря на эту грустную ноту, общие выводы М. М-ча отнюдь не были пессимистичны. И, в конце концов, насчет «Звена» мы пришли с ним ко всяческим согласиям…
Но дни сентября бегут, бегут… Вот последний листок знакомого почерка, совсем такого же крепкого, чуть-чуть разве более пологого (помечено 20 сентября):
«На сей раз не жара, а нечто худшее задержало мой ответ. Прихворнул — припадок сердечный (не из тяжелых, правда) — пролежал неделю. Начинаю вставать, но еще писать много не могу. Ограничусь потому и скажу лишь, что письмо ваше сильно обрадовало меня».
Полстранички о «Звене» и о делах, затем конец: «…А пока дружески жму вашу руку. Когда оправлюсь, напишу опять».
«Опять» — не наступило. Больше мы с Максимом Моисеевичем ничего друг другу не написали.
Но все это, — не правда ли? — такое… уж не «недавнее», а вчерашнее, или даже «сегодня утром»; и гораздо мне было бы естественнее получить завтра конверт со знакомым, тесным, почерком от живого М. М-ча, нежели думать, что он — умер. Это не входит в чувство: только в изумленную мысль… Но и она не признает его «мертвым», — не существующим, не сущим.
К «не сущему» невозможно живое отношение. И с какой легкостью рвется, порою, отношение к умершему! Его вбирает, на краткую минуту, чужая «память» (в чужой памяти «жить» — нельзя, это лишь метафора). О нем начинают говорить, не считаясь с ним — воистину «как о мертвом», — что он был такой, имел такие-то высокие качества, делал такие-то прекрасные дела… Словом, говорят и хорошо, и верно, но так, как не говорили бы, если на секунду предположить, что он — слышит…
Меня не оставляет чувство, что Максим Моисеевич слышит: и говорить о нем я могу лишь так, как если бы это было — при нем. Мало того: мне кажется, что все, имевшие с ним близкое соприкосновение, все работавшие с ним, должны ощущать то же самое. Разве чувствуют себя сотрудники «Звена» — окончательно покинутыми? Пусть говорят, как хотят и как хотят зовут эту непокинутость: уважением к духу, к памяти… все равно, важно лишь чувствовать присутствие отсутствующего.
Когда, в прежние времена, умирал глава семьи, его место за столом оставалось незанятым, прибор готовым, как для живого. Во всяком деле — друг друга — спрашивали: а как решил бы он. И как он — так решали и они.
В «Звене» Максима Моисеевича никем заместить нельзя. И не нужно. Ведь он, для этого дела, не только искал — он и находил тех, на кого мог опереться; не напрасно же он, не в пустоту же, подчеркивал «бесконечное стремление к свободе мысли и бескорыстное искание…». Кто-то ведь слышал и услышал его?
Не хочу готовых, привычных фраз: «пусть светлая память покойного живет среди осиротевшей семьи сотрудников…» и т. д. Нет, пусть сам Максим Моисеевич живет в своем «Звене», а те, «а кого он опирался, — пусть служат и далее исполнителями его сердечной и душевной воли.
«СОВРЕМЕННЫЕ ЗАПИСКИ»
Нелегкое бремя выпало на долю «Современных Записок». Быть единственным на свете русским «общественно-политическим и литературным» журналом, свободным, но издающимся не на родине, в сложный исторический момент, — положение столь трудное и ответственное (кстати, оно и без прецедента), что подходить к журналу с критикой следует очень осторожно. В самом деле, есть же мера сил человеческих. Думаю, если бы руководители этого дела были сплошь гениями, то и они безупречно с задачей не справились бы; а, пожалуй, у гениев и вовсе ничего бы не вышло.
Но критик не всегда критикует для критики. Порою это не суд, а помощь; ибо взгляд со стороны действительно может стать помощью. Как часто удивляли и огорчали меня писательские самолюбия! Ведь если критик предается суду ради суда — надо только оставить его без внимания; если он ошибается — надо разъяснить ошибку, а нет — опять пройти мимо;
если же, во взгляде со стороны, есть кое-какая правда, — почему ею не воспользоваться? Впрочем, вопрос критики слишком важен, им следует заняться отдельно. Возвращаюсь к 29 книге «Совр. Записок».