Читаем Чего не было и что было полностью

Что Соколов его, этот проклятый Приказ, фактически не писал (думаю, не писал) и все-таки «хотел, чтоб это он писал», — не меняет дела. Пожалуй, для Соколова, ухудшает. Но еще более ясной делает вот эту его черту — природное, врожденное ощущение вкусности к собственным деяниям и движениям. Нет, это не самоуверенность. Напротив, самоуверенности-то Соколову и не хватало, и эта нехватка была тоже важной чертой, притом очень для него несчастной. Несчастной, — невкусной. Ест кот мясо, жмурится, хорошо ему. Но вдруг… «знает, чье мясо съел…» или хоть знает, хоть сомневается, но уж тут другое у кота самочувствие, уже ему не по себе. Пользы из этих сомнений Соколовских не выходило никакой, положим; выходили одни его смущения, полуизвинения, полунеловкости и, должно быть, тупая внутренняя, — бесцельная, — тягость. Но вот — ее он нес, и может, может быть все увеличивающуюся.

Беру из моей записи еще один отрывок, встречу его с Д. В. Философовым, через пять месяцев, когда с Соколовым мы уже не виделись (мало и хотели видеться).

«22 августа (17 г.). Вторник… Проливной дождь… Пришел Д. В. Ф. из «Речи», рассказывает:

— Сейчас встретил защитный автомобиль. Выскакивает оттуда Н. Д. Соколов: «Ах, я и не знал, что вы в городе. Вы домой? Я вас подвезу». Я говорю — нет, Н. Д., я не люблю казенных автомобилей; я ведь никакого отношения к власти не имею… «Что вы, это случайно, а мне нужно бы с вами поговорить». Тут я ему прямо сказал, что, по-моему, он сознательно или нет, столько зла сделал России, что мне трудно с ним говорить. Он растерялся, поглядел на меня глазами лани: «В таком случае я хочу длинного и серьезного разговора, я слишком дорожу вашим мнением, я вам позвоню». Так мы и расстались. Голова у него до сих пор в ермолке, от удара солдатского…».

«Глазами лани…». Это глаза, пожалуй, еще невиннее глаз кота. И мне приходит в голову: не правильнее ли, если уж судить, — судить их отдельно: зло, произошедшее от человека, такого, как Соколов, и самого такого человека? Зло, впрочем, и судить нечего; зло вообще непростимо; судить его — значит лишь определять его размеры. А человек… Он, Н. Д. Соколов, очень ведь мало существовал сам в себе. Так мало, что зло беспрепятственно прошло сквозь него, оставив ему «глаза лани». Поскольку же он все-таки существовал — дана была ему вот эта мутная, смутительная тягота, нечто похожее, издали, на раскаяние. В его меру, — да ведь каждого надо его мерой судить. Оттого-то, хотя по внешней справедливости и достойна его могила осинового кола, — вбивать в нее этот кол мне как-то не хочется. Больше скажу: если есть только одно, что не прощается (человеку), — даже по логике не может прощаться, — нераскаянность, то Соколова вряд ли надо причислить к сонму «непростимых». А этих нераскаянных — непростимых у нас, действительно, сонм. Стоит взглянуть внимательно. Разного калибра и положения, они, большею частью, удачливее Соколова. И понятно: нет смущений, нет, значит, и задержек в шествовании по выбранной тропинке.

Кто знает, будь у Соколова ума побольше, может быть, его мутная тягость, лишь отдаленно напоминающая раскаяние, превратилась бы в раскаяние и настоящее. Тут сказывается его чистая русская кровь, отцовское наследие. Характерная черта русского человека — способность, даже влечение, к покаянию. Правда, рядом черты не менее характерные: незнание ни в чем меры, зарыв, провал и затем пассивное лежанье в провале. Все эти черты у Соколова были, — в соответствующем его незначительной личности виде. Были природно, врожденно. Судьба сделала его русским — интеллигентом. А это не шутка. «Интеллигентство» имеет роковое свойство стирать из характерных русских черт только одну: именно способность к раскаянию. И, однако, в Соколове стереть ее окончательно не могло. Только сверху завалило, а не уничтожило.

Да немало злого прошло через глупые его руки. Это злое ему же, в его меру, отлилось, и теперь единственное, что, в сущности, мы могли бы о нем, человеке, сказать — «да будет легкою ему земля забвенья». Могли бы… если б такой Соколов был один и умер. Он умер, но осталось много живых, ему подобных. И о них забывать нельзя, потому что они продолжают дела и делишки маленького интеллигента с протодьяконской бородой, не имея притом даже бедного его оправданья — «глаз лани».

Chateau des IV Tours

Thorenc

<p>ОКОЛО ТОЛСТОГО</p>

Толстовские дни… Отчего это во все человеческие «юбилеи» всегда ввивается что-то неприятное, неблаголепное? Должно быть, уж так устроены люди. Намерения самые похвальные: вспомнить о человеке «по случаю»… Всегда помнить нельзя, так хоть по случаю. Однако сейчас же начинается неумеренность: и в похвалах, и в натаскивании вороха ненужностей, и в выискиваньи «ночных туфель»; рядом же подымается спор — то насчет похвал, то насчет туфель, и в споре живых между собой незаметно тонет «дорогой юбиляр».

Перейти на страницу:

Все книги серии Неизвестный XX век

Похожие книги