Быстро светлело. Над облаком тумана возле другого берега проплыл фонарь на мачте катера, будто блуждающая звездочка, по воде прокатилось глухое рокотание двигателя — просыпалась пристань. Вот и солнце выкатилось над бором, вначале осветив тот, крутой берег напротив с белыми домами, рукастыми кранами. Свет задрожал на золоченой маковке собора. Справа смутно завиднелось село Жерновогорье, белизной снега проступили каменные пласты раздетой карьерами горки.
Костерок в тени глухого бора горел уже пылко. Вокруг него на вытоптанной земле, на подопревшей от жары траве, редко переступая, что-то колдовал неудавшийся ростом мужичок в темно-коричневом спортивном костюме, отделанном белыми полосками по отложному воротнику, рукавам и брюкам. Скоро у костра запахло ухой, заправленной луком, лавровым листом и черным перцем. Можно было судить, что у костра не новичок-турист, а человек бывалый. И, несмотря на голос, свидетельствующий о его принадлежности к артистам, он обладает крестьянской запасливостью, терпением, умением на воле возжечь огонь, сварить завтрак. И к тому же он был рановстайка. Конечно, есть рановстайки и в городе, но там они делаются таковыми по нужде — из-за первой смены, дальней дороги на работу. Здесь же, понятно, ничто из этих мотивов не понуждало мужика вставать в такую рань. Да и на самом деле, почему бы басу оперного театра Александру Тужину, инкогнито приехавшему на берег Вятки в отпуск, не поваляться в палатке, что стояла чуть поодаль от костерка. Но нет, давняя крестьянская привычка в раннюю пору выдворяла его на свободу.
И вот уже слышалось:
Бас окреп, рвался на простор, но певец сдерживал его, оглядываясь на палатку — не распахнется ли наконец полог. «Ну, и сочинители, им бы только поспать», — сердясь, подумал он, обращая недовольство в адрес своего друга композитора Игнатия Софроновича Ветракова, которого Тужин сманил ныне на Вятку. Привыкший к дачному существованию, к Дому творчества, Ветраков не мог да и не хотел, видимо, перестроиться: не выказывал ни капельки внимания заготовке дров, варке пищи. Правда, в ужении добытчик он везучий — берет, хотя и редко, но метко — самых крупных язей. А у Тужина клевала обычно всякая мелочишка. Не успевал забросить донку, как уже звякал звонок, и глядит — подъязок. А Игнатий терпеливо смотрел на свой поплавок и не удосуживался взглянуть на тужинский улов.
Забылся Тужин, громыхнул басом:
Оглянулся на палатку — нет признаков жизни. Река, берег, осиянные солнцем, уже дымились утренним паром, от бора тянулась тень, и трава была еще влажной, а сырой воздух еще мертв, без звуков. Но на берегу вовсю уже жужжали пчелы. Разноцветные мотыльки — то желтые, то белые, то пестрые — взлетали, описывая короткие дуги, и снова падали в траву. Трещали стрекозы, невидимые на солнце. Трели кузнечиков походили на задорный стук каких-то сказочных часов, без скупости разбросанных в траве. На грани света и тени вокруг костра топтался Тужин, отбивая такт мелодии, иногда он делал круг и со стороны реки на фоне темного бора видел дымок костра, красный живой флажок огня, но, глядя со стороны леса, в свете солнца ни дыма, ни огонька уже не виделось. И что огонек все же жил, можно было убедиться по тому, как по сосновым поленцам тек черный след горения.
Тужину, как никогда, в это утро хотелось петь, уж больно хорошо было все вокруг, и он перепробовал почти всего Сусанина. Пел и свои партии, и другие, и даже женские. А то вдруг звучал хор, да так истово, что залюбуешься.
Он зачерпнул деревянной, ложкой ухи, попробовал, почмокал толстыми губами, и лицо его, грубоватое и крупное, выразило неподдельное удовлетворение. Черт возьми, не от композиторских язей она такая вкусная, а от его ершиков да окуньков…
Сейчас он окунется в реке и стащит с раскладушки за ноги великого композитора. Он и действительно великий, шути не шути, а одна его изящная музыка Пушкинского вальса стоит того. А сколько он еще всего понаписал. И теперь втихаря, кажется, что-то сочиняет. Но вот уху варить не хочет. И считает, что не должен варить. А ведь уговаривались поровну делить заботы, когда собирались в дорогу.
Тужин не успел податься к реке, как полог палатки отлетел, и показалось заспанное смуглое лицо композитора. Он близоруко щурился, вертел в руке очки. Но вот догадался наконец воздеть на свой прямой длинный нос.
— День-то, а? Как на заказ, — сказал он, потягиваясь.
— Хвали день не по утру, а по вечеру… — Тужин еще не остыл от внутреннего полушутливого спора с другом, так, пустого вроде, но почему-то болезненно его раздражавшего.