Знакомая уже Федьке женщина в завязанном на темени платке и длинной подпоясанной рубахе, которая рисовала обвислые груди, назвалась Устькой Якуньки, женой Овчинникова рыбника. Тем же безжизненным голосом, каким Устинья рассказывала о себе, она повторила, хотя и не сразу, а после напоминаний, обвинения против Родьки в кликотной и ломотной порче и в ведовстве. Потом, внезапно и сразу загораясь лихорадочной дрожью, она поведала, как именно, каким обычаем колдун выпускал изо рта бесов, и как они, бесы, старые и молодые, кривляясь, показывая ей зад и срамные места, взялись за руки, чтобы преградить путь. Страстное возбуждение её кончилось так же необъяснимо и беспричинно, как началось, она потухла и, помолчав, говорила затем мало и неохотно, словно бы с отвращением к самой необходимости объясняться. Но своего держалась, ни Родькины запирательства, ни отеческие увещевания воеводы сказывать только правду её не сбили. А на упрёки Родькины и вовсе не отвечала, уставившись мимо людей.
Устинью увели, сторож взял её за руку и повёл, когда увидел, что порченная не слышит и не понимает, чего от неё хотят.
Писать тут было особенно нечего, Федька уложилась в несколько строк: «...И с ним, с Родькой, с очей на очи говорила прежние свои речи».
Рассчитывал ли Родька оправдаться на очной ставке или усомнился в том понимании, которое, казалось, установилось у него с судьями, но после того, как порченную отправили в караульню, он заметно обеспокоился.
— Не знаю я ведовства, портить людей не умею, — так и не дождавшись поощрительного взгляда, начал, не утерпел Родька. Воевода оборвал его движением властно растопыренной ладони, будто рот заслонил. Родька осёкся, сдерживая жгучее желание немедленно, не откладывая на потом, сказать всё и очиститься — губы подрагивали, шевелились, может, Родька продолжал говорить, только не слышно, про себя.
— Всё сейчас скажешь, — объявил воевода князь Василий, улыбнувшись своим товарищам. — Родька, я спрошу, отвечай.
— Вот теперь к месту будет, — добавил Бунаков, — послушаем.
— Родька! — начал князь Василий. Колдун застыл, обомлел сердцем, внимая. — Скажи нам вправду: как давно ты стал портить людей? Кто тебя научил такому злому делу? И скольких людей ты уморил? Кого именем? Для чего ты их портил? Всякие травы, соли в узлах, что люди находят на улицах и у ворот и оттого чинятся многие порчи и кликоты, ты ли разбрасывал? С какой целью? Кто тебя учил отречься от Христа? И кто с тобой в том воровстве и заговоре был? Где эти люди ныне? И те люди, которые были с тобой в думе, держат ли они отреченные, еретические и гадательные книги? Письма? Какое ведовство ты ещё знаешь? И бесов ты, Родька, призывал ли? Знают ли тебя бесы? Приходили они по твоему зову или нет? В каком числе? Кто именем?
В лютой тишине каждое слово падало с убийственной, не оставляющей места для сомнений весомостью. Воевода говорил негромко и внятно, с остановками, раздумывая, припоминая, что добавить.
— ...И скажи нам про то про всё, Родька, не пытан. Чтобы нам тебя не портить, чтобы кожу со спины не сдирать, руки на дыбе не выворачивать, клещами бы пальцы на йогах нам тебе не жечь. И по спине вдоль хребта клещами бы не водить.
И воевода пристукнул по столу, показывая, что кончил и Родька может начинать.
Но колдун молчал. Молчал безнадёжно.
Внизу в башне окон не было, только в верхнем ярусе, высоко над головами; несмотря на солнечный день, внизу, где стоял перед судьями Родька, были заметны красные отблески пламени. Едва различимо звякнул цепью колодник.
Воевода почитал своё дело исполненным и с ответом не торопил. Жевал губами и водил пальцем по зубам, вспоминая, должно быть, обед.
Не вытерпел Бунаков:
— Теперь молчать не надо.
— Что запишем? — подал голос и Патрикеев. — Вот подьячий сидит, ждёт. Что ему писать?
Федька съёжилась.
— И чтобы вину ты свою принёс государю чистою душою, — заговорил снова князь Василий. — Кто не виноват, ты бы тех людей не клепал, по недружбе или по чьему научению напрасно ни на кого не говорил. А кто с тобой в злом деле был, и ты бы тех людей отнюдь не таил.
Протяжно забирая ртом воздух, Родька вздохнул, повёл судорожными пальцами.
— Как был... — невнятно пробормотал он, потом сглотнул и повторил громче: — Когда был вот... на государевой службе под Смоленском Михайло Шеин, воевал поляков... и я тогда тоже был на службе... В Путивле в стрельцах. В приказе Василия Жукова. И там... путивльский стрелец Васька Кулак... Спознался я с ним. Вот... Научил меня... Научил меня, как приворачивать женщин. Для блуда. Потом Кулака убили. Убили его, Кулака.
— А без приворота это дело у тебя как? — показывая, что имеет в виду, покачал рукой из-под локтя Бунаков. Но князь Василий, поморщившись, остановил товарища и вернул разговор в судебное русло.
— Как приворачивал? Кого именем? Сколько раз?
— Значит... — тяжко вздохнул Родька, — возьмёшь лягушек. Самца и самку... Ну вот... и положишь их туда... это... в муравейник. И надо приговаривать: как тошно тем лягушкам в муравейнике...