Хамзат, пластаясь по горячему скату крыши, полез вперед, замирая от хлестких щелчков жести под животом. Уцепился за вентиляционную трубу, приподнял голову. Залитое солнцем поле открылось как на ладони. Видно было сверху, как корчились на дне неглубокой канавы трое. Плечо одного искляксано красным — ранен. По бокам, охватывая с флангов, переползали чекисты — брали в клещи. Хамзат стиснул зубы, уткнулся лбом в запыленную жесть, притих: троим уже ничем не помочь. Жадно, тоскующе охватил взглядом недалекий перелесок и сник — мал, редок, прочешут цепью, если и добежишь, отыщут в полчаса. Не добежать, не спрятаться. В вагонах тоже не укрыться — с чекистами заодно ищейка Абу.
Одно место, одна надежда — крыша, либо спаситель, либо капкан.
Хамзат перекатился на бок, сдирая тесный сюртучок азербайджанца, туго скомкал, метнул подальше от вагона — в сторону перелеска. Одежка развернулась, трепыхаясь, вяло легла за насыпью, разбросав рукава. Черный котелок был тверд, упруго похрустывал. Он взвился в воздух стремительной, горбатой птицей, полетел, вращаясь, на диво далеко — с полсотни шагов резал воздух, прежде чем упасть. Приземлился аккуратно, спланировал на сухую бодылку лопуха, закачался на ней, заметный издалека.
На Хамзате — побуревшая от пота темная холщовая рубаха. Лег плашмя, слился с крышей и больше не двигался, сделав все, что мог. На душе — обреченная успокоенность, ибо дальше все было в руках аллаха.
Двоих застрелили, третий сдался. Он поднял руки не раньше, прежде чем дернулся в последней конвульсии Асхаб.
...Аврамов сверлил франта налитыми бешенством глазами:
— Кто разрезал шнур? Ну? Отвечай!
Тот жался в угол, немо разевал рот — заклинило.
— Ты, — хрипло выдохнул Аврамов, — значит, ты. Ай, дядя... ну удружил. — Свирепея, давил в себе площадной мат. Удержался, посочувствовал полушепотом: — Что ж ты себе жизнь покалечил, господин хороший, небось и деток завел, а? Каким местом думал, когда за нож брался?
На столике — раскрытый нож, окровавленное, надкусанное яблоко. На полу — разрезанные клочки шнура. По всем вагонам — грохот дверей. Прожаренные солнцем, злые, припудренные пылью чекисты осматривали вагоны. Главарь исчез.
Впереди ревел паровоз: пора в путь. Из раскрытых окон несся свирепый рев истомившихся пассажиров — доколе терпеть издевательства, бандиты стреляли, грабили, чекисты — не пущают! Доколе?!
На паровозной площадке — невозмутимый Опанасенко осаживал машиниста:
— А я тоби говорю, трошки погодь. Слышь не реви, отчепысь от гудка. Слышь? Не дозволено пока трогаться.
Из вагона в сторону перелеска выпрыгнули трое: увидели в окно под насыпью сюртучок.
— Товарищ командир, он одежку бросил!
Далее, в полусотне метров, покачивался на стебле котелок.
— Подался в перелесок! Прозевали!
Натужно, зло, не переставая ревел впереди паровоз. Аврамов спрыгнул на гравий, заткнул уши, заорал надрывно:
— Опанасенко, да заткни ему глотку!
Абу, бледный до синевы, тенью ходил за Аврамовым. Сбежал главный волк, облаву надо, облаву!
Аврамов поднял, зачем-то понюхал сюртук, волоча его по траве, побежал к котелку. Добежал, присел рядом, тяжело, с хрипом отдуваясь, помял лоснящийся хрусткий купол шляпы, уставился на перелесок. Лесок — игрушка, вполчаса прочесать можно, далеко не уйдет без коня. Поднялся, тяжело, невидяще уставился на чекистов, сказал, катая желваки по скулам;
— Ну-с... с-соколы-сапсаны... п-прошляпили матерого! Надраю я вам шейки дома, со старанием надраю. За мной!
Махнул Опанасенко на паровозе:
— Езжай! Сдашь задержанных! — Снял заячий треух, вытер пот на лбу. Тупо, непонимающе посмотрел на взмокший, свалявшийся мех. Отшвырнул шапку, побежал к перелеску, кольт подрагивал в руке.
Вагоны лязгнули, дернулись, поезд поплыл. В сизой дымке впереди вырисовывался Гудермес.
Перед самым Грозным, спустя час после Гудермеса, с крыши на тормозную площадку спустилась верткая фигура. Примерилась, прыгнула на всем ходу, обрушив кучу щебня, приготовленного для ремонта. Человек поднялся, прихрамывая, побежал в сторону от дороги. На серо-зеленой мятой рубахе — рваная дыра между лопатками, в прорехе светилось тело, в кровь расцарапанное щебнем. Густой кустарник принял и укрыл беглеца.
30
Федякин проснулся перед вечером в овраге — в нише, проточенной весенней талой водой. Вскинул голову, прислушался. За ухом застрял сухой лист.
Федякин сбил его, вяло отряхнул с френча сор, листья, крепко потер ладонями заросшее многодневной щетиной лицо.
Ночами не спалось, ворочались в голове неотвязные думы, короедом точила тоска. Намаявшись бессонницей, выбирался из оврага прогуляться. Ночь обволакивала его, липкая, душная, вкрадчивая, она давила на глаза тяжелым мраком до боли в зрачках. Казалось, лезут в самые зрачки невидимые, корявые сучки, вот-вот вопьются, проткнут. Ночь шелестела, ухала, потрескивала, стращала воем шакальим — не сомкнешь глаз. И Федякин наловчился отсыпаться днями.
Прямо перед ним вздыбился глинистый сухой обрыв. Далее он переходил в зеленый склон, что лез к синему клочку неба в просветах между кронами.