В восемь часов вечера Бубель пришел к нам и объявил, что на сей раз вместо привычного нам места на сцене мы займем места зрителей. Он приказал нам надеть то, что казаки называла «итальянским платьем», дабы «оказать почет честной компании». Что до самой «компании», то я думаю, Дзага, привыкшие ко всякого рода публике, не видали более мерзких рож.
Там было все, что Русская земля — от каспийских берегов до кавказских аулов, от киргизских степей до Самарканда, от Чечни до Яика — породила самого грубого, самого жестокого, самого ужасного. Лица их настолько разнились с тем, что привыкли обозначать этим словом в Европе, что нам было трудно распознать в них людские черты. Колчаны, полные стрел, на спинах, на головах — монгольские желтые, черные, красные шапки с меховой оторочкой, шашки — короткие кривые сабли — на боку, луки — на плечах; некоторые одеты в роскошные шубы, седла украшены ворованными драгоценностями; варвары обменивались репликами на гортанных наречиях с животными выкриками и смехом, окружив сбитый из досок помост не менее ста футов в диаметре.
Ночь была тепла, нежна и прекрасна, как женщина, застывшая перед зеркалом и, казалось, безразличная ко всему, кроме собственной прелести; огни становищ поднимали к небу дымные столбы и всплески пламени; беспрестанно выли собаки, доведенные до бешенства необъятностью людского скопища и носившимися в воздухе запахами.
Приглашенные были со всех сторон окружены толпой. Там был комендант гарнизона полковник Порошков и еще тридцать пленных офицеров, некоторые с женами и дочерьми, городские аристократы, несколько богатых купцов, а также помещики, бросившие свои гнезда в надежде отсидеться в Симбирске. Офицеры — в париках, белых лосинах, высоких кавалерийских сапогах; им позволили сохранить их красно-зеленые мундиры со знаками отличия.
Атаман Бубель велел дворянам надеть их лучшие камзолы, чтобы «уважить приглашенных», и они облачились в шелка и парчу поверх вышитых золотом бархатных жилетов, введенных в моду французскими учителями танцев и хороших манер в первые годы царствования императрицы. Их супруги, сестры, дочери, а также приживалки — дальние родственницы, тетки и кузины, живущие в больших усадьбах на неопределенном положении полуродственников, полуслуг, — надели свои лучшие бальные платья, некоторые даже сжимали в руках жалкие веера. Вся эта группа господ перед монгольской ордой, казалось, разыгрывала сценку на театре Истории, вкус которой к представлениям, от трагедии до фарса, ведом всякому, кто внимательно следит за творчеством этого автора, столь же гениального, сколь и неразборчивого в выборе средств.
Из окрестных деревень согнали десятка два иудеев со скрипками; среди них не нашлось бы и полдюжины действительно владеющих инструментом, ибо евреи, быстро оценив склонность казаков к резне и скрипке, вооружились последними в надежде избежать первой, причем неважно, умели они играть или нет. Им дали знак открыть бал — зазвучала тошнотворная прелюдия, тем более оскорбительная для ушей, что она сопровождалась мелодическими аккордами — самым благородным выражением человеческой души.
Казаки приподняли деревянный помост и загнали пленных под этот навес, таким образом оказавшийся утвержденным на их плечах. После этого, схватив жен, дочерей и родственниц этих несчастных, бунтовщики заставили их взойти на помост. Затем они сами взобрались туда, и — одни, заставляя женщин следовать за ними, другие в одиночку — сотни казаков, чеченов, татар и башкир принялись танцевать на головах и плечах пленных, которые быстро обессилели от тяжести этих чудовищных подмостков — качающиеся кариатиды, которых ничто не могло спасти от медленного и неминуемого сдавливания.
Терезина, явившаяся на бал в своем испанском платье, едва осознав весь ужас этой казни при помощи танцев и веселья, этой безобразной пародии на праздник, решительно повернулась к Блану. Француз со скрещенными на груди руками созерцал происходящее с довольной улыбкой.
— Прекратите это варварство! — закричала она. — Остановите! Остановите немедленно! Прикажите им!
Молодой человек помрачнел: я заметил на его лице нервное подрагивание, выдававшее, несмотря на всегдашнее его самообладание, множество темных, неутоленных страстей.
— Каждому свой черед, — сказал он. — Эти благородные судари довольно поплясали на спинах народа. Теперь настал их черед терпеть и черед народа плясать.
Отец обернулся к нему. У него в этот миг было, неподвижное лицо и спокойный голос человека, изучившего шутки, которые История, смотря по тому, куда повернет ее фантазия или какая муха ее укусит, проделывает с людьми, всегда заботливо подбирая к этим кровавым проказам как нельзя более гармоничное музыкальное сопровождение.
— Месье, — сказал он, — ваши рассуждения безупречны с точки зрения логики, но они ни в коей мере не принимают в расчет уменьшения общей суммы страданий в земной жизни. Даже если поменять местами римлян и христиан, вы преспокойно продолжали бы кормить львов человечьим мясом.
Мой отец был гуманистом.