– Никогда. Это тайна.
– Давай договоримся. Я тоже знаю одну тайну. Которая весьма близко касается тебя. Расскажи мне свою тайну, а я тебе расскажу свою.
– Это как детские игры в сарае: ты мне покажи, тогда и я тебе покажу.
– И дети выходят из сарая, чуть больше зная о мире. Давай выкладывай.
– Я первый? Ага, как же! Раз уж мы меняемся тайнами, они должны быть одинаковой важности. Насколько весома твоя?
– Я думаю, ты хочешь знать, кто убил твоего крестника.
– Очень подозрительная история.
– Воистину так.
– Якобы кто-то залез в квартиру через балкон.
– Совершенно неправдоподобно.
– Убийца должен был зайти через дверь.
– Как скажешь.
– Ну и?
– А ты сам что думаешь?
– Там кто-то был с Эсме?
– Это возможно.
– Ты знаешь, у меня из головы не идет тот тип, который устроил истерику на похоронах. Тот, с шикарной тростью.
– А что ты о нем думаешь?
– Ты знаешь эту старинную примету, что, если убийца подойдет к телу убитого, оно начнет кровоточить?
– Слыхал. Но Гила хоронили в закрытом гробу, так что если тело и кровоточило, никто этого не видел.
– Не надо все понимать так буквально. Это всего лишь народная психология – убеждение, что убийца непременно себя выдаст.
– И что, выдал?
– Я сильно подозреваю этого типа с тростью.
– Ах, Джон, у тебя очень сильная интуиция!
– Так я прав?
– А если бы ты знал, что сделал бы?
– Сделал? Ничего не стал бы делать.
– Клянешься?
– А какой смысл? И как это отразится на Эсме?
– Именно. Ну вот. Очень сильная интуиция.
– Но ты не сказал, что я прав.
– И не скажу. Я не проболтался. Ты догадался сам.
– Понятно. Теперь твоя очередь угадывать.
– Про Ниниана Хоббса? О, я давно догадался.
– И о чем же или о ком ты догадался?
– Ты знаешь, мой отец был полицейским. Очень хорошим. Дослужился до главного инспектора сыскной полиции. Он всегда говорил, что, когда расследуешь убийство, надо первым делом хорошенько смотреть на семью.
– У бедного старика не было семьи.
– Семья в данном случае означает «самые близкие люди». Например, сын. Правая рука. Явный преемник.
– Ты все перепутал. Кому понадобилось бы убивать отца Хоббса, чтобы стать настоятелем Святого Айдана?
– Вот этого я и не могу понять. Зачем Чарли это сделал? И как? Потому что я готов биться об заклад на любые деньги – а я шотландец, не забывай, – что это был Чарли.
Что мне оставалось, как не рассказать ему всю правду?
Так мы и сидели – ни один из нас не проболтался, но тайны свои мы открыли друг другу как нельзя более ясно.
– Эти гипнагогические видения, – сказал Хью. – Они, верно, были ужасно убедительны.
– Да, это не простые «мокрые сны». Но такие вещи обычно недооценивают, что очень глупо.
23
После похорон Чарли Хью не смог пойти вместе со мной, чтобы развеять траурную атмосферу, так что я сидел один. Я знал, что Чипс возобновила сборы: она решила вернуться домой, в Англию, как только похоронили Эмили.
– Здесь меня больше ничто не держит, – сказала Чипс.
– Туда ее тоже больше ничто не тянет, – сказал Макуэри, узнав об этом. – Если она думает найти там Англию эпохи до тридцать девятого года, то ее ждет большое разочарование. Видел я этих людей, желающих по возвращении в Англию обрести Страну утерянной отрады, которой там никогда не оказывается. Но Чипс права в том, что здесь ее в самом деле ничто не держит.
Я знал это лучше всех. Десятью днями раньше, в ночь смерти Эмили, я пришел проведать Чарли на первом этаже, а когда уходил, то, повинуясь внезапному порыву, поднялся на второй этаж и постучал в дверь к Эмили. Она теперь так часто теряла сознание, что перестала возражать против моего присутствия, а я знал, что иногда мне удается немного поднять настроение Чипс – пусть хоть на несколько минут.
– Войдите, – сказала Чипс.
В комнате был только один источник света – ночник над кроватью, где лежала Эмили; и я с первого взгляда понял, что все кончено. Выражение муки исчезло с лица и, как часто бывает в смерти, сменилось спокойствием, которое выглядело как молодость – расцвет молодости.
Чипс сидела с чертежной доской на коленях, сосредоточенная, как любой уверенный в своих силах художник за работой. Она рисовала особым гибким пером, китайской тушью, по карандашному наброску из тонких линий, почти незаметных, но отчетливых для того, кто нанес их на бумагу. Я ничего не сказал, но сел чуть позади, чтобы не мешать. В следующие полчаса на бумаге появилась голова покойной, и красота, простота и мастерство этого рисунка превосходили все работы Чипс, виденные мною доселе.
Я знал ее только как гравера, а я не люблю гравюры, и особенно – маленькие, четыре на шесть дюймов, с изображением старых домов Торонто, ничего собой не представляющих (для всех, кроме, вероятно, гравера). Только позже, увидев письма к Барбаре Хепуорт, я понял, каким выдающимся художником была Чипс.
Она рисовала в классическом стиле, обозначая контуры линиями, без перекрестной штриховки или «теней». Сказать, что красота рисунка продиктована любовью, было бы сентиментальной чепухой, но, безусловно, рукой художника водила любовь очень особого рода.
– Кажется, довольно, – спокойно сказала Чипс.