Отчаянный визг резанул ему уши, и он поморщился: и тут вопят. Хорошо бы сунуть голову под подушку, но таковых, похоже, в Межозерье не водилось: его, как почетного гостя, уложили между двумя пуховыми перинами, к середине ночи уже повлажневшими от пота, и он чувствовал себя как ломоть ветчины между пышными горячими лепешками. Визг усилился, срываясь и переходя в икоту, и окончательно прогнал возникшее тяготенье к завтраку. Но, несмотря на гадливо сморщившуюся физиономию высокого гостя, полуголый телес, дежуривший у порога, тут же метнулся к нему с подносом, па котором томилась, выдыхаясь, утренняя чаша с опохмелкой.
— Поди прочь, — отпихнул его Харр, — и скажи, чтоб потише…
— Никак нельзя, повели меня придушить.
— Не понял!
— Так мудродейку мажут, повели меня придушить.
— Чем мажут?
— Так голубищем же, повели меня придушить.
Он оттолкнул поднос, так что опохмелка выплеснулась на перину, оставив остро пахнущее пятно, и свесил ноги с высокой постели. Вот и попутешествовал. Визг, доносившийся снаружи, захлебнулся и смолк — видно, мудродейке замазали рот.
— Где мои люди? — хмуро спросил он.
— На зрелище собрались, прика…
— Заткнись!
Он потянул к себе пестротканый балахон, в который его облачили вчера, едва они прибыли в Межозерный стан. Караван, чуть ли не полдня пропетлявший по узким каньонам и подземным тоннелям, где Харру приходилось передвигаться на полусогнутых, а горбаням — пригибать длинные, как у строфионов, шеи, только поздно вечером выполз на каменистый берег узкогорлой бухточки, обставленной сказочными лазоревыми теремками межозерной знати. Окольные селились по склонам гор, круто сбегавших к озерной воде, и их плитняковые хижины, теснившиеся друг у друга па крыше, напоминали соты горных пчел.
В гостевальной хоромине, как и предупреждал его Иддс, ему, как старшому караванному обережнику, первому оказали честь — сняли промокшие в подземном лабиринте одежды, долго маялись с белыми джасперянскими сапогами, пока Харр сам их не раскнопил, облачили в сухое и нахлобучили невыносимо мешавшую ему шляпу с громадными полями, спереди свернутыми в трубочку, заколотую булавкой с бесценным синим камнем. Под ноги подсунули расшитые шелками шлепанцы на толстой голубой подошве — вероятно, по здешним меркам просто громадные; Харр долго трудился, вколачивая в них ноги, но пятки все равно свешивались; хорошо, подбежала проворная телеска, подвязала голубыми лентами, а то потерял бы на первых же двух шагах.
Насколько Харр успел заметить, таких же забот удостоился только глава купецких менял, с довольной ухмылкой подмигнувший ему — мол, все путем, сейчас еще и накормят на славу.
Харр уже наслышался по дороге о пирах–обжираловках, надолго оседавших в памяти стражей, которых кормили хоть и не голодно, но однообразно. Поэтому, не прислушиваясь к подробностям, он загодя предвкусил шумное пиршество с застольными байками, песенками срамного пошиба и прочей мужицкой веселостью.
Ничего подобного. Их сразу же развели по отдельным комнатам, где хоть и были накрыты столы, но один вид дежурного сотрапезника, после каждой перемены блюд поочередно осведомлявшегося: “А здоров ли третий сын аманта ручьевого?” или “А не занемогла ли матушка аманта лесового?”, вселял тоску, доводящую до жгучей изжоги, тем более что на блюде с маринованной головой озерного сома ему вдруг почудилась отечная харя лесовой матушки, что окончательно подкосило его аппетит. Блюда уносили нетронутыми (как он догадывался — сперва главе купецких менял, затем поочередно всем рядовым караванным менялам, и уже остатки — стражникам), но вот бурдючок с крепкой ягодной наливочкой он рукой придержал, да так до конца застолья и прикладывался, пока не выкушал до сухого донышка. Ягода была дурманная, и голова наутро трещала немилосердно.
Чтобы проветриться, он пошел вон из гостевальной хоромины и, как нарочно, угодил прямо к шапочному разбору мерзейшей церемонии казни.
На мощенной плитняком площади, которую они вчера миновали в сумерках, не очень‑то озираясь по сторонам, было вкопано около десятка столбов разной высоты, и между ними, не касаясь земли, было растянуто то, что когда‑то было молодой и стройной женщиной с тончайшей талией, грубо захлестнутой веревками, и длинными волосами, которые, связанные в пучок и вздернутые кверху, не позволяли опуститься голове, как и все тело, покрытой густой синюшной блевотиной тутошнего звероящера. На страшной маске неподвижного лица время от времени вспыхивали ослепительными белками безумные глаза, старательно не тронутые опытными палачами.