— То не надобно мне, господин.
— Ну да, про бога единого тебе только и занятно. Точно ты уже старуха плешивая да тощегрудая. Не пойму только, чем тебе твой‑то не пришелся? Корми себе птах лесных, с птенцами их тешкайся… Что тебе не ладно?
— То не ладно, что чужие это птенцы, а своего, единственного, мне у моего бога не вымолить…
Харр не сумел удержать глумливый смешок:
— Неужто не просветила тебя подружка твоя шалавая, что на сей предмет не бог надобен, а… гм…
Она вдруг упруго поднялась и замерла перед ним, вытянувшись в струнку.
— Господин мой Гарпогар, — зазвенел ее напряженный — вот–вот оборвется — голосок. — Я прошу тебя: сделай так, чтобы у меня родился мой маленький!
Он от изумления присвистнул так, что птицы окрест затихли, а сверху перестала сыпаться ореховая скорлупка:
— Тю! Дура–девка — сейчас надумала?
— Нет.
— А когда же?
— Когда ты мне ожерелье свое надел. И не сама надумала — пирль мне прощебетала.
— В голове твоей дурной пирлюхи завелись, вот они и нашебуршали! Лихолетец я тебе, что ли? Придет твоя пора, девка ты пригожая, и будет все чин–чинарем, найдешь себе по сердцу…
— Не найду, поздно будет, — голосок ее потерял прежнюю напряженность, и в нем задрожали дождевые капли. — Шелуда отвозил рокотан в Межозерный стан, а там мудродейка живет, что гадает по рожкам горбаней черномастных. И предсказала она, что жить еще Иоффу тридцать лет без одного года. А тогда я уже перестарком буду, никто меня не возьмет. И младенчики у таких вековух только мертвыми рождаются…
— Ну–ну, — оборвал он ее, чувствуя, что любвеобильная его душа совсем не к месту начинает покрываться горьковатыми росинками жалости. — Нашла кому верить — ворожейке корыстной! Твой дед от силы год проскрипит, а там и дуба врежет, это как пить дать. Видал я его на холме. Так что будешь ты первой невестой на все Зелогривье — и богата, и краса писаная. Что еще?
— Нет, господин мой. В роду у Иоффа все долголетки, а богатство его Шелуда унаследует. Потому и прошу у тебя…
Его даже пот холодный прошиб — сколько баб за свой век поимел, и ни разу конфуза не случалось. Но чтоб вот так, по заказу…
— Да едрен–строфион! — не выдержал Харр, у которого где‑то внутри беззвучно покачивались чашечки весов: на левой, что ближе к сердцу, лежала жалость, на правой — несовместимость самого сладкого, что ни есть на человечьем веку, с расчетливой, хоть и бескорыстной сделкой. — Да ежели тебе так уж невтерпеж, заводи себе дитятю от первого встречного–поперечного; дед у тебя богатый, где внучку кормит, там и на правнучка достанет.
— Вот ты и встретился мне, господин. Только… Разве ты не знал, что Иофф мне не дед? Он мой муж.
Харр так и подскочил, оттолкнувшись поджарой задницей от усыпанной сухими листьями земли. Левая чашка весов круто пошла вниз.
— Да не будь он старый хрыч, что от ветру качается, — я б его собственной рукой пришиб! Девчонку несмышленую под боком держать — ни себе, ни другим!
— Не надо пришибать, господин мой Гарпогар, мой муж меня хорошо кормит, он и маленького моего выпестует. Только б родился!
— А я б на твоем месте не был так уверен! Знаю я пердунов этих замшелых, что до малолеток охочи: у них вместо совести шиш ядреный, крапивой утыканный!
— Напрасно ты так, господин мой, Иоффа лаешь, его не ведая. Он один на все Многоступенье рокотаны ладит, а чтоб они сладкозвучны были, он красотой должен быть окружен, куда глаз ни положит. У нас и утварь вся в доме изукрашенная, и цветы по стенам небывалые…
— И тебя, значит, выбрали, как миску расписную… — снова капнуло на левую чашку весов.
— Да, господин, — сказала она простодушно, — амант наш лесовой по всем станам искал, вот и выбрал меня. А сколько лет мне было — это Иоффу без разницы. Он ведь на меня только глядит, прищурясь.
Вот и Харр поглядел и невольно прищурился: стояла она как раз супротив солнца, и реденькая ее юбчонка, и накидочка наплечная — все это просвечивало насквозь, четко обозначив силуэт ее юного тела, пряменького, как щепочка. После роскошной Махиды такую обнять — что после доброго вина сухим кузнечиком закусить.
Эстетические принципы разборчивого менестреля весомо легли па правую чашу весов, и она угрожающе потянулась книзу.
— Все равно чужую жену совращать негоже, грех это! — не своим голосом возгласил отпетый бабник, сам ужасаясь той неслыханной ереси, которую выговаривал его язык, — надо было заглушить последний писк желторотой жалости.
Она переступила с ноги на ногу, пошевелила пальцами, словно пересчитывая их, и прошептала:
— Я заплачу тебе, господин мой…
Его словно кипящим маслом ошпарило — он вскочил и, схватив ее за узенькие плечики, встряхнул так, словно хотел вытрясти из нее саму память о подобном паскудстве:
— Никогда! Слышишь — никогда и ни единому мужику не смей предлагать такого! Да я сейчас…
И запнулся: а в самом деле — что сейчас?