Но ванны боялись все: Александра Андреевна умерла, когда доктора посадили ее в ванну. Об этом напомнил Модесту Николай Ильич, за которым послали еще в первую ночь. Об этом помнил сам больной.
— Я верно умру, как моя мать, — сказал он равнодушно. И ванну отложили до следующего дня.
Мочи не было. Вызванного из Клина Алешу Чайковский узнал не сразу. И в воскресенье ему почти уже не было дела до того, что творится вокруг него. Он сводил с кем-то счеты в бреду, он гневно упрекал, он рыдал, он выговаривал кому-то. Это была Надежда Филаретовна. Он несколько раз в слезах прокричал это имя. Потом он открыл глаза. Боб стоял над ним. Он закрыл их опять, не сказав ни слова.
— Надежда Филаретовна… Надежда Филаретовна… — затихало его бормотание.
В бессознательном состоянии, на простынях его опустили в жестяную ванну, принесенную в ту комнату (в гостиную), где он лежал. После ванны испарина еще более обессилила его, и пульс ослабел настолько, что ему пришлось вспрыснуть мускус. Мочи не было, к ночи начался отек легких.
Николай Ильич велел послать за священником. Но исповедаться больной уже не мог. Да и что бы он сказал о себе этому важному, чужому человеку, с дарами в руках? Священник отказался причастить его. Он прочел над ним отходную, но Чайковский не слышал уже ничего, последнее, что еще шевелилось мгновениями в сознании, была жажда — не лимонной воды, не жидкого, холодного чая — чего-то, чего он не мог назвать, но что наверное дало бы ему облегчение. Смертельная жажда, в пустыне невыносимой тоски.
В квартире, где все еще пахло свежей краской и где теперь был такой беспорядок, Модест, Боб, Рудя, три Бобиных кузена, Аргутинский, Алеша, Назар молча помогали фельдшеру и докторам. Кое-кому отказывали, кое-кого пускали. Фигнер долго просидел у постели больного, приходил Володя Направник, присылали от Корсаковых…
Вопросом «пить?» несколько раз его возвращали к жизни, он мычал что-то, шевелил пальцами. Глубокой ночью на 25-е октября глаза его вдруг раскрылись. Он еще раз взглянул на Боба, еще раз на стоявших тут Модеста и Николая. Это была вся его жизнь: детская дружба, зрелая привязанность и старческая, одинокая любовь… Потом глаза его закатились. Неподвижное лицо стало таким, каким его однажды видел Рахманинов, — без маски.
1934–1935 гг.