Полторацкий, как очевидец событий, сожалел, что Чаадаев сам не может наблюдать их, сообщает ему о «бурях и смутах», поражающих воображение. Петр Яковлевич просит Сергея Дмитриевича писать подробнее о происходящих событиях, а также — навестить «старого друга Шеллинга и узнать, что с ним происходит в эпоху всеобщего смешения всех явлений в мире». Философское царство немецкого мыслителя, считает Петр Яковлевич, должно быть сильно поколеблено в годину свержения стольких монархий.
Сведения о событиях в Париже, Берлине и других европейских городах Чаадаев узнает также из газет, зарубежные сводки из которых жадно поглощаются в Английском клубе, читальнях, кондитерских. По свидельству барона Корфа, мир политики глубоко захватил русское общество, и где собиралось несколько человек, там непременно речь заходила о современных процессах на Западе.
Узнавая новости от Полторацкого, Петр Яковлевиче горечью рассуждал в неопубликованном послании к нему 1848 года о «бедном человечестве, снова впавшем в варварство, уничтожающем себя в анархии, потопляющем себя в крови». На следующий год он также признавался Хомякову: «Гнушаюсь тем, что делается в так называемой Европе».
Об отношении Петра Яковлевича к революционным событиям на Западе красноречиво свидетельствует и его письмо к Федору Ивановичу Тютчеву, называвшему «басманного философа» человеком, которому он более чем кому-либо возражает, но которого более всех любит.
20
Получив через несколько лет после смерти Чаадаева, как и прочие упомянутые современники, изображение его кабинета, Тютчев, благодаря Жихарева, писал: «Не без умиления узнал я в присланной вами фотографии знакомую, памятную местность — этот скромный, ветхий домик, о котором незабвенный жилец его любил повторять кем-то сказанное слово, что весь он только одним духом держится.
И этим-то его духом запечатлены и долго держаться будут в памяти друзей все воспоминания, относящиеся к замечательной, благородной личности одного из лучших умов нашего времени».
После 22-летней дипломатической службы за границей Федор Иванович в 1844 году поселился в Петербурге и стал, по словам Вяземского, «львом сезона». Умный собеседник, знавший изнутри европейскую культуру, любил светскую жизнь и невольно привлекал к себе внимание на балах и раутах. Напоминая внешне в этом отношении Петра Яковлевича, он по своему духовно-психологическому складу являлся его прямой противоположностью. По словам И. С. Аксакова, в основе характера Тютчева жило искреннее смирение. Смирение как «постоянное сознание ограниченности человеческого разума и как постоянное же сознание личной нравственной немощи. Он возводил
И Чаадаев, как известно, обличал это лживое начало, проникавшее тем не менее в его теорию и жизнь. Противоречия мучили и Тютчева, у которого, как замечает И. С. Аксаков, предельное сознание ограниченности человеческого разума не восполнялось всецело управляющим волей «живительным началом веры»: «В этой двойственности, в этом противоречии и заключался трагизм его существования. Он не находил ни успокоения своей мысли, ни мира своей душе. Он избегал оставаться наедине с самим собой, не выдерживал одиночества и как ни раздражался «бессмертной пошлостью людской», по его собственному выражению, однако не в силах был обойтись без людей, без общества, даже на короткое время».
Среди людей, общество которых привлекало Федора Ивановича, находился и Петр Яковлевич. Последний, замечает племянник, «не мог не ценить ума и дарований Тютчева, не мог не любить его, не мог не признавать в Тютчеве человека вполне европейского, более европейского, чем он сам, Чаадаев; пред ним был уже не последователь, не поклонник западной цивилизации, а сама эта цивилизация, сам Запад в лице Тютчева, который к тому же и во французском языке был таким хозяином, как никто в России, и редкие из французов». И тем необъяснимее казались «басманному философу» речи поэта, напоминавшие ему славянофильские рассуждения: «Чаадаев глубоко огорчался и даже раздражался таким неприличным, непостижимым именно в Тютчеве заблуждением, аберрациею, русоманиею ума, просветившегося знанием и наукою у самого источника света, непосредствен по от самой Европы».
О степени взаимных огорчений и раздражений, до которой возрастали теоретические дебаты Петра Яковлевича и Федора Ивановича, свидетельствует Жихарев: «Их споры между собой доходили до невероятных крайностей. Раз, среди Английского клуба, оба приятеля подняли такой шум, что клубный швейцар, от них в довольно почтенном расстоянии находившийся, серьезно подумал и с благим матом прибежал посмотреть, не произошло ли в клубе небывалого явления рукопашной схватки и не пришлось бы разнимать драку».