Чаадаев, как известно, стремился, словно предугадывая упрек Гоголя, преодолеть односторонность торопливых выводов о прошлом и будущем своей страны. Но ему, как и Гоголю, чужда противоположная крайность, когда некоторые из славянофилов, в свою очередь, не взвешивали и не соображали все стороны, не видели сравнительно с Европой никаких противоречий на историческом пути России. «Многие у нас, — писал Гоголь, — уже и теперь, особенно между молодежью, стали хвастаться не в меру русскими доблестями и думают вовсе не о том, чтобы их углубить и воспитать в себе, но чтобы выставить их напоказ и сказать Европе: «Смотрите, немцы, мы лучше вас!» Это хвастовство — губитель всего. Оно раздражает других и наносит вред самому хвастуну. Наилучшее дело можно превратить в грязь, если только им похвалишься и похвастаешь». Гоголь, как известно, призывал вскрывать и трезвым пониманием уничтожать национальные недостатки, но одновременно помнить об изначальных «вертикальных» чертах в «коренной природе нашей нами позабытой», которые способствуют просветлению всего духовного состава человека и «побратанию людей». С этим призывом был согласен и Чаадаев, видевший, как уже говорилось, залог высокой судьбы России в душевно-духовных свойствах «коренной природы нашей» и находивший несоответствие между «гордым патриотизмом» и «заветами старины разумной», «всеми нашими вековыми понятиями и привычками».
Сходное несоответствие, писал Чаадаев Вяземскому, обнаруживается и между духовным устремлением самого Гоголя к нравственному совершенству и высокомерием, самодовольным тоном «Выбранных мест…», который изнутри подрывает благую цель. Но подобное несоответствие характерно и для собирательной, синтезирующей мысли Чаадаева, содержанию и направлению которой нередко противоречило гордо-индивидуалистическое поведение ее проповедника. Так что внутренний диалог между автором философических писем и автором «Выбранных мест…» был гораздо сложнее высказанного ими публично и простирался в своем общественном значении в грядущие поколения.
Оба они, и Гоголь и Чаадаев, в тяжелой борьбе с сопротивляющимся временем и с собственной несовершенной природой горели, говоря словами автора «Выбранных мест из переписки с друзьями», «желанием лучшей отчизны, по которой тоскует со дня создания своего человек», и мечтали хотя «день провести не в событиях девятнадцатого века, но в событиях вечного века».
18
Однако понимание Гоголя у Чаадаева оказывалось все-таки скорее теоретическим, и Петр Яковлевич в гораздо меньшей степени был озабочен проблемой собственных «косвенных преступлений» на пути осуществления абсолютных желаний и мечтаний. Трудно предположить, чтобы с его уст сорвались слова «я виноват», хотя позднее он будет все больше думать об этом. Петр Яковлевич уверен в своей исторической значимости, о которой должны знать потомки и к которой причастны входящие с ним в отношения люди. Е. Д. Щербатова передает его мнение, что имеющие честь переписываться с ним войдут в историю, которая по достоинству оценит его заслуги. Чаадаев сердится, когда кто-то не понимает этого, как, например, один француз, своеобразно засвидетельствовавший ему в письме свое почтение. «Он, — жалуется Петр Яковлевич Елизавете Дмитриевне, — поставил меня в хвосте целого ряда лиц, которых он знает только со вчерашнего дня. Я отлично понимаю, что его шарлатанство не находит более в моей личности того интереса, который он некогда находил в ней, но все-таки следовало бы соблюдать приличия…»
Петру Яковлевичу нравится передавать близким людям заранее продуманные письма к приятелям, что, по справедливому суждению исследователя, служило удовлетворением его «публицистических потребностей, его жажды быть услышанным возможно большим кругом лиц, а не просто рисовкой или тщеславием выдающегося ума, искавшего поклонения среди верных ему, хотя… и такой мотив играл некоторую роль в этой привычке распространять копии собственных писем». Вяземский вспоминал об одном случае, рассказанном ему Тютчевым, которого Петр Яковлевич заманил в свою «Фиваиду» и прочитал ему «длинную, нравоучительную и несколько укорительную грамоту» к А. И. Тургеневу. Затем хозяин спросил гостя: «Не правда ли, что это напоминает письмо Руссо к парижскому архиепископу»?
Среди знакомых и почитателей Чаадаева, особенно усердно переписывавших его отосланные и неотосланные послания, находился Сергей Дмитриевич Полторацкий, крупный библиофил и библиограф, чье имя хорошо знали в России и за границей. «Доброму моему другу Полторацкому», — подписывает Петр Яковлевич копию цитированного письма к Вяземскому, касающегося «Выбранных мест из переписки с друзьями», Страстный книголюб часто ездил во Францию, что также сближало его с «басманным философом», который давал ему поручения за границу и получал через него известия от парижских знакомых. Одно из таких поручений, вроде бы незначительное само по себе, было важно для Чаадаева, заботившегося о том, чтобы его существование не исчезло из памяти современников и потомков.