Белинский, как и Герцен, как и многие его современники, ставил вопрос о «сфинксе русской жизни», для разгадки которого снова оказывалось недостаточным, говоря словами Чаадаева, иметь открытые глаза и незапертые уста. Важно было не только осознавать, где стоишь и с какой точки зрения смотришь, но и учитывать невидимую сторону. Вслушиваясь в дискуссии, возникавшие вокруг «Мертвых душ», всматриваясь в борьбу славянофилов и западников, Гоголь писал в 1844 году, что они говорят о разных сторонах одного и того же предмета. Западник «подошел слишком близко к строению, так что видит одну часть его»; славянофил «отошел от него слишком далеко, так что видит весь фасад и, стало быть, все-таки говорит о главном, а не о частях». Пока же оба мнения окончательно не определились в понимании тех частей истины, которые в них содержатся, этим, замечает писатель, пользуются разные пройдохи. Они ищут возможность «под маской славяниста или европиста, смотря по тому, что хочется начальнику, получить выгодное место и производить на нем плутни в качестве как поборника старины, так и поборника новизны». Такова, по мнению Гоголя, панорама картины животрепещущих разногласий, к которым «люди умные и пожилые покамест не должны приставать. Пусть прежде выкричится хорошенько молодежь: это ее дело… нужно, чтобы передовые крикуны вдоволь выкричались, затем именно, дабы умные могли в это время надуматься вдоволь…»
Сам Гоголь думал над тайной России и человеческой души, говоря словами Пушкина, до головокружения и приходил к выводу, что для уразумения подобных вопросов важны не только открытые глаза и объемное, всеохватывающее зрение. Важно и кто смотрит, насколько чисто его сердце и светло сознание, насколько чувствует он собственную вину за не исполненный до конца долг. Об этом он станет вскоре говорить в «Выбранных местах из переписки с друзьями», которые могут служить в известной степени комментирующим разъяснением к спорам о «Мертвых душах», как бы ответом на хвалу «защитников» и критику «нападающих», среди которых был Чаадаев.
Если Петр Яковлевич затруднялся усмотреть невидимое, определявшее своеобразие художественного творчества Николая Васильевича, то последнему было еще сложнее постичь подлинный дух всех философических писем, поскольку появление в печати лишь одного из них не давало возможности и даже препятствовало их целостному пониманию. Поэтому в своем лично-творческом отношении к Чаадаеву Гоголь основывался скорее на идейных репутациях. Сам мучительный процесс колебаний и сомнений реальной мысли Петра Яковлевича был скрыт от посторонних глаз внешним светским хладнокровием, горделивой независимостью, нарастанием иронических оценок, как бы служивших своеобразной защитой.
12
Не переставая активно участвовать в общественной жизни Москвы, Петр Яковлевич с ноября 1843 года усердно посещает публичные лекции Грановского, имевшие шумный успех. По воспоминанию П. В. Анненкова, на них стекались не только люди науки, представители всех литературных партий и восторженная университетская молодежь, но и «весь образованный класс города — от стариков, только что покинувших ломберные столы, до девиц, еще не отдохнувших после подвигов на паркете, и от губернаторских чиновников до неслужащих дворян». Особенно много приезжало дам, которые забывали о балах, вечерах, привычных зимних катаниях на тройках и, по словам Герцена, «тройным венком» окружали кафедру.
Перед столь разнообразной публикой тридцатилетний профессор живописал прошлое Европы, давал выразительные характеристики исторических деятелей, представлял Карла Великого как восстановителя цивилизации на Западе. Перед слушателями возникала величавая панорама феодализма, католицизма и рыцарства, «как бы живыми проходили образы молодых Гогенштауфенов и великих пап… чистая и кроткая фигура Людовика IX, скорбно озирающегося назад, и гордая, смело и беззастенчиво идущая вперед фигура Филиппа Красивого».