Оскорбленный разным отношением к пьесе и к статье, путая в раздражении даты представления и публикации, Чаадаев писал на следующий год в «Апологии сумасшедшего»: «…капризы нашей публики удивительны. Вспомним, что вскоре после злополучной статьи, о которой здесь идет речь, на нашей сцене была разыграна новая пьеса. И вот, никогда ни один народ не был так бичуем, никогда ни одну страну не волочили так в грязи, никогда не бросали в лицо публике столько грубой брани, и, однако, никогда не достигалось более полного успеха. Неужели же серьезный ум, глубоко размышлявший о своей стране, ее истории и характере народа, должен быть осужден на молчание, потому что он не может устами скомороха высказать патриотическое чувство, которое его гнетет? Почему же мы так снисходительны к циничному уроку комедии и столь пугливы по отношению к строгому слову, проникающему в сущность явлений?»
Высокомерие, ясно различаемое в горделивом противопоставлении «скомороха» и «серьезного ума», «цинического урока комедии» и постигающего сущность явлений «строгого слова», не позволило Чаадаеву проникнуть за оболочку изображенных в «Ревизоре» событий, подобрать верный ключ к общественно-нравственному значению пьесы, постигнуть ее, так сказать, сверхзадачу, как ее понимал сам Гоголь.
Как бы отвечая на слова Чаадаева и на другие подобные замечания, Гоголь позднее в «Развязке ревизора» говорил устами первого комического актера, что он не «какой-нибудь скоморох, созданный для потехи пустых людей, но честный чиновник великого божьего государства и возбудил в вас смех — не тот беспутный, которым пересмехает в свете человек человека, который рождается от бездельной пустоты праздного времени, но смех, родившийся от любви к человеку».
Чаадаев не увидел возвышающего начала обличительного смеха в комедии, как не открыл он всего объема мысли писателя в поэме «Мертвые души». В мае 1842 года стали выходить из печати первые экземпляры поэмы, вызвавшей разную реакцию. Богатый помещик и известный в молодости дуэлянт, посещавший Петра Яковлевича, Ф. И. Толстой-Американец говорил, что ее автор «враг России и что его следует в кандалах отправить в Сибирь». Бывший редактор «Телескопа» Надеждин считал, что «больно читать эту книгу, больно за Россию и за русских». И подобных мнений, как и при появлении «Ревизора», было немало. «Вообрази, что многие нападают», — писал 25 мая 1842 года Юрию Самарину Константин Аксаков, не сумевший накануне попасть на день рождения Чаадаева, где горячо обсуждалось новое произведение Гоголя. Посетив Е. А. Свербееву, отправлявшуюся в гости к «басманному философу», и узнав о его оценках, он сообщает другу в том же послании: «Скажите Чаадаеву, — просил я Свербееву, — что я с ним не согласен». — «О, он знает это, — ответила она, — он уже говорил мне: вот Аксаков, верно, будет защищать». — «Да, сказал я: он не ошибся». Я считаю это произведение великим явлением, такого не было не только в нашей литературе, но в мире искусства. Вечером заезжал я к Хомякову. Он сказывал мне, что спор был жаркий; Хомяков защищал; Чаадаев и Дмитриев нападали. Свербеева с жаром защищала, так что Чаадаев говорил ей, что это род опьянения, и сказал ей: «Vous êtes ivre-morte»[36]».
Выход поэмы мгновенно породил полемику, и в конце июля 1842 года Герцен отметил в дневнике: «Толки о «Мертвых душах». Славянофилы и антиславянисты разделились на партии. Славянофилы № 1 говорят, что это апотеоза Руси, Илиада наша, и хвалят, другие бесятся, говорят, что тут анафема Руси, и за то ругают. Обратно тоже раздвоились антиславянисты. Велико достоинство художественного произведения, когда оно может ускользать от всякого одностороннего взгляда! Видеть одну апотеозу смешно, видеть одну анафему несправедливо».
Спор о «Мертвых душах» выходил из узкоэстетических рамок и связывался, как когда-то «телескопская» публикация, с проблемой становления национального самосознания и осмысления судеб России, приводил к дальнейшему размежеванию славянофилов и западников. Петр Яковлевич скорее принадлежал к числу тех «анти-славянистов», которые в отличие от Константина Аксакова или Герцена с неудовольствием находили в сочинениях Гоголя избыток сатиры и не видели в глубине художественной ткани возвышающих начал. Взаимообусловленное и взаимодополняющее сосуществование в поэме отрицательного и положительного начал составляло неуловимый для однозначного заключения пафос. Затрудняясь раскрыть этот пафос, Белинский отмечал как его существенный элемент «противоречие общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциональным началом, доселе еще таинственным, доселе еще не открывшимся собственному сознанию и неуловимым ни для какого определения».