Клевета легла на почву, подготовленную самим правительством в удобренную им. Мании подозрении и недоверия к благородным и стремящимся приносить пользу соотечественникам заставляла начальство III отделения прибегать к таким средствам, которые подрывали моральный авторитет государства, отталкивали от него лучших представителен народа и тем самым незаметно, но верно участвовали в расшатывании его могущества и в подготовке его грядущего падения. Один из мемуаристов, рассказывал о конце 20-х и о 30-х годах, писал: «Москва наполнилась шпионами. Все промотавшиеся купеческие сынки, вся бродячая дрянь, неспособная к трудам службы; весь сброд человеческого общества подвинулся отыскивать добро и зло, загребая с двух сторон: и от жандармов за шпионство, и от честных людей, угрожая доносом». Доносчик на Киреевского принадлежал скорео всего не к сброду, а к литературной братии, и его усилие легко наложилось на давний интерес III отделения к личности издателя нового журнала. В число подозреваемых (к ним не переставал относиться и Чаадаев) попал даже Жуковский, который, узнав о незаконной проверке его послании, сообщал А. И. Тургеневу: «Кто вверит себя почте? Что выиграли, разрушив святыню, веру и уважение к правительству? Это бесит! Как же хотят уважения к законам в частных лицах, когда правительство все беззаконие себе позволяет?»
Сам император обнаружил в статье И. В. Киреевского «Девятнадцатый век», напечатанной в первом номере «Европейца», «сокровенный» смысл. Сочинитель, передает мнение Николая I Бенкендорф, рассуждая о литературе, разумеет совсем иное: «Под словом
И хотя Жуковский обоснованно доказывал полную несостоятельность подобных истолкований и обвинении Киреевского в желании замаскировать философией политику, журнал окончательно прикрыли, изъяв из участия в общественной жизни литератора с благородными помыслами.
«Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным», — писал Баратынский Киреевскому после запрещении «Европейца».
Издателю журнала позволили нарушить мыслительное молчание лишь оправдательной запиской. А составил ее… Чаадаев. Иван Васильевич прибегнул к услугам Петра Яковлевича не только потому, что часто беседовал с ним у себя дома, слушал его речи в других московских салонах. Чаадаев, очевидно, давно приметил талантливого и чистого сердцем молодого человека, пытаясь посвятить его в «тайну времени», в «одну мысль». И, кажется, на первых порах небезуспешно. «Вы знаете, — замечал в неопубликованном послании к Ивану Киреевскому автор философических писем, — что время мчится галопом. Остерегайтесь, оно может унести меня на своем крупе, и тогда прощай наши общие надежды, наши общие ожидания! Что станет со всем этим? Печальное воспоминание, возможно, раскаяние. Очевидно, что время катится очень быстро: есть чему вызвать головокружение у того, кто чувствует его движение. И посреди этого видеть людей с закрытыми глазами, полууснувших, ждущих, когда вихрь их опрокинет и унесет вверх тормашками неизвестно куда, возможно в пекло, где происходит великая переплавка всех вещей…»
Общие надежды и ожидания отразились и в злополучной статье «Девятнадцатый век». Вслед за Чаадаевым ее автор желает видеть примирение яростной борьбы противоборствующих начал быстротекущей эпохи в «просвещении общего мнения», в результате чего частная и социальная жизнь должны составить одно целое, существующее по законам разума и природы: «Вера в эту мечту или в эту истину составляет основание господствующего характера настоящего времени и служит связью между деятельностью практическою и стремлением к просвещению вообще». Просвещение, понятое «как мысль, как наука», созидающая успехи общечеловеческой цивилизации и обеспечивающая «прогрессию человеческого ума», становится важнейшим понятием опубликованной работы Киреевского.