Не получив от меня ни да, ни нет, ИБ догадался обо всем сам. В том числе, о ревности Артема к нему, и, хотя уж кто-кто, а он знал о ее необоснованности, стал подливать масло в огонь, демонстрируя, как он говорил, наш с ним special relationship. А вот чего я вовсе не ожидала от моего закадычного дружка, что он воспользуется в борьбе с Артемом своим ведомственным над ним преимуществом. Знала бы – вела себя иначе. Если б можно было все переиграть! И все-таки мои подначки – опосредованная вина, тогда как у ИБ – прямая, даже если не вполне осознанная. Главная – перед Артемом: ИБ не учел юности соперника, которому годился в отцы. И перед самим собой – не узнал в Артеме себя, каким был в Питере.
Уже после разрыва, которым кончилась их буча, Артем дал волю своему воображению, но направил его, слава богу, в писательское русло, сочинив – с помощью Соловьева – роман о человеке, похожем на его мнимого соперника, и поручив мне роль рассказчицы, чтобы врубиться хотя бы в виртуальную реальность, коли спасовал перед реальностью действительной и так и не выяснил, было ли что у нас с ИБ.
Он потому и не пытал меня, что все равно бы не поверил, что бы я ему ни наплела. Он и роман этот затеял как своего рода реванш – студента у профессора, прозаика у поэта, юнца у старца, реального любовника у воображаемого. Дуэль, однако, так и не состоялась по форсмажорной причине – ввиду натуральной смерти одного из его участников. Может, то и к лучшему, кто знает. Я не о внезапной его кончине, а о несостоявшейся дуэли. Артем говорит, что оптимальным читателем нашей с ним книги был бы ее герой, но я-то знаю ему цену как читателю: поэт – гениальный, читатель – х*евый. Да и совсем другую книгу о себе он вымечтал, назначая меня Босуэллом: чтобы я отмыла его имя от приставшей скверны, а я, наоборот, наношу мазки дегтем.
Но и медом тоже. Чтобы был живой, а не памятник, каким стал еще при жизни. Эта книга ему антипамятник. Одна надежда – что в новой среде его научили бóльшей терпимости не только к другим людям, но и к чужим текстам.
Время действия этой главы – постнобелевский, женатый, последний, предсмертный период жизни ИБ. Место действия – колледж Маунт-Холиок в Саут-Хедли, Массачусетс, от Нью-Йорка часах в двух скорой езды, а иной он не признавал на своем заезженном «мерсе», и только по разгонной полосе. Последнее, как он сам говорил, уё*ище, куда он спасался от семейной жизни, которой был скорее удивлен, чем удручен. Для разочарования нужно время, которого ему жизнь – точнее, смерть – не отпустила. Его удивление граничило с раздражением, а не с разочарованием. Объективности ради: «удивлены» были обе стороны семейного союза (он же – конфликт). Его молодая (сравнительно) жена пыталась установить новые правила в новом (бруклинском) доме, откорректировать и ограничить круг знакомств и встреч и проч., но так и осталась просто его женой, а не «женой поэта», как ей мечталось, когда шла замуж. Под сокращение штатов наше семейство не попало, отчасти потому что мама по-бабьи сострадала ей не меньше, чем ему, в их семейных контроверзах. Мои родаки сохранили с ним дружбу до конца, когда мы с ним разбежались, и они, понятно, знали причину.
События развивались стремглав – сама виновата, привезя Артема к нему в Саут-Хэдли, где у него была берлога в полумиле от колледжа и куда он все чаще удирал от семейного счастья, переименовав деревушку в «станцию Астапово».
– Здесь и помру, мяу-мяу, – и откладывал очередную сердечную операцию, надеясь оклематься на природе.
Долина напоминала ему Карельский перешеек – ландшафтами и четырьмя временами года, тогда как в Нью-Йорке он насчитывал только два: ненавидимое лето и любимую осень. Мечтая о Сан-Микеле, примеривался на всякий случай и к здешним местам и, встречая нас с Артемом на пороге дома на Вудбридж-авеню, широким жестом указал на предлежащий сосняк, прореженный кленами:
– Кладбище про запас.
Вывезенный им на лоно природы Миссисипи гонялся за белкой и отвлекал хозяина от черных мыслей.
– Он думает, что это мышь с пушистым хвостом, – умилился он своему баловню и рассказал, что на белок здесь охотятся и употребляют в пищу.
– Жалко, конечно, но не более, чем коров, свиней или кур.
Его квота жалости сжималась и морщинилась, как старческая кожа, а он и так был тонкокожий аид, и в конце концов сосредоточилась на самом себе: если мы себя не жалеем, кто еще нас пожалеет? Со смертью парентс он чувствовал себя круглым сиротой, хотя разменял шестой десяток, а тут еще сердечные хвори. Элементарно: после двух не очень удачных шунтировок он боялся ложиться еще раз на операционный стол. Давным-давно, в Питере, он, уже под анестезией, сбежал с операционного стола, но прикорнул на лестнице, где его изловили и прооперировали застарелый геморрой. Вроде бы две большие разницы: задний проход – и сердечная артерия. Но он жил в вечном страхе перед любым вторжением в его тело и бормашины дантиста боялся не меньше хирургического скальпеля: