Тимка стоял у стены, а за столом, приподняв загорелые плечи, сидела в коричневом сарафанчике нездешняя девчонка - лицо со вздернутым носиком и выкруглпвшимся подбородком вроде бы подростковое, а груди напружиненно натянули сарафан. И почему-то вспомнился Марьке всего-то раз в жизни виденный поезд - мчался по возвышенности куда-то в Азию, манил и угрожающе печалил окнами с чужими бледнолицыми людьми.
"Тнмка, знать, далеко ты уедешь... А как же я-то?
Нянчилась с тобой... аль забыл? - подумала Марька с упреком. Сама удивилась своему беспокойству и заторопилась объяснить его давней заботой о Тимке. - Я-то тебе няня, а эта беленькая не обидит?" И жалко ей стало то время, когда он всюду бегал за ней. Уезжала раз к тетке за речку, а он плакал и говорил, что умрет. Не бреши, кричала она на него. На днях услыхала, уезжает в город учиться... Горько стало Марьке. Рванула поводья...
Тревожно-мглистая темнилась ночь в степи на таборе, месяц, как глаз осерчавшего коня, кровенел над шумящими травами. Марька сидела в затишке под бричкой, пела вполголоса:
Сады мои, садочки, поздно расцвели вы,
Да и рано сповяли.
Любил меня милый, любил, да спокинул.
Уехал на часик.
А тот-то часок днем мне кажется,
Ой, да не днем, а неделюшкой,
Не неделюшкой, а годиком..
Она не удивилась появившемуся на свет луны человеку - людям никогда не удивлялась. Был он крепкого сложения, в сапогах, ватнике и кепке, сухощавое сильное лицо зарастало щетиной. Поклонившись Марьке, он сказал, что спасается от преследования.
- Вот тебе, дяденька, хлеба кусок, сала и иди спать вон в те кусты. На заре я тебя разбужу.
Он зашаркал во тьме ногами, но тут же вернулся.
- Почему ты пожалела меня? - спросил он.
- Кто знает, может, у тебя нет матери с отцом. Беда, знать, случилась. Человека жалеть надо.
- Ты меня знаешь? - спросил он строговато.
- Не знаю, добрый человек. Ты ешь сало-то, хоть сырпнкоп отдает, а есть можно. А то давай поджарю, а?
- Огня не надо, Марья Максимовна. Я ведь тебя запомнил вот такой, - он поднял руку в свой пояс. - Песня ты распевала, хоть и картавила смешно так, а складно получалось.
Он поел не спеша, вытер широкий и длинный нож пучком сена, сомкнул и сунул за голенище сапога. Закурил.
- Сядь поближе, тихонько расскажу тебе, - доверчиво попросил он.
Марька села у его ног, во все глаза глядя в красивое мужественное лицо его с рассеченной скулой.
- Скажи мне, Маша, откровенно, как сестра брату:
как она, новая жизнь?
- Легче прежней. Вот только люди все еще по-старому - кто в лес, кто по дрова. По-новому живем недолго, пока нет навычкн, а старая жизнь длинная. Отцов напшх учили старики, как жить по-старому, по-дедовски. А новой жизни кто научит? Самим думать приходится. Что там нп говори, а артелью веселее, и не болит душа за свою десятину. На народе и смерть красна. На народе вольготнее.
И хоть проку пока немного, лодыря часто гоняем, зато безбоязненно. Да ну его, богатство-то! Тяжело от жадности человеку. Не насытишь око зрением, сердце любовью, а ум познанием - давно сказано. Достаток нажить легче"
труднее любовь между людьми. У моей крестной матери Оли есть сын Тима. Он хоть на годок моложе меня, а я нянчилась с ним, и зовет он меня до сих пор няней Машей.
Говорю ему, пора прощать, что ли? Конец-то должен быть лютости? А он: всех их вышлем в пески да в леса. Ну, что же получится, Тима, говорю я, война бесконечная. А оя:
собачиться станут, намордники наденем.
Человек встал, обошел вокруг стана, снова сел на копну.
- Марья Максимовна, ты что-нибудь слыхала от своих о Власе?
- Как же не слыхать, перед нашей с Автономом свадьбой поминкп по нем справляли. И я потом молилась богу за него. Смирный, говорят, был человек. Батюшка Кузьма Данилыч, царствие ему небесное, хороший был человек, так вот он раз как-то Автоному сказал: не тебе бы Марьку в жены, а Власу... Да это он погорячился, мы ладили с мужем, хоть и необузданный он. А теперь бы и такому рала, да болен он. Может, он и побил Захара Осиповича... А не случись этого, жили бы не хуже других. Ума ему не занимать, гордостью бы мог и с другими поделиться.
- Да. Автоном подпортил и мне.
- Ты знаешь его?
- Старший я брат его. Влас.
- Царица небесная! Не верю я тебе, дяденька! Правда, батюшка Кузьма Данплыч перед самой смертью сказал мне, будто с омета видал Власа Кузьмича во ржи. Но я думала, он уже без памяти говорил.
- Нет, Маша, правда это. - И Влас рассказал ей, как однажды под Новый год заявился домой, как потом начал работать кузнецом в совхозе под чужой фамилией.
Что привело его сюда, он едва ли сознавал. Явиться к властям он давно намеревался, но мешали разные обстоятельства, и особенно извещение о смерти и что жпл он под чужим именем, Надо было бы послушать отца в ту новогоднюю ночь, заявиться в сельсовет к Острецову. Но мать умоляла его не делать этого. Жалость к ней и боязнь двойной расплаты - со стороны Халилова и властей взяли верх. Но и этот грех и боязнь эту он перемолол, пережил в самом себе с подлинно отцовской привычкой. Наградила их род природа размашистой страстью, для которой нужна ой как крепкая узда.