— Я бы хотела сохранить хоть часть цепочки, — засомневалась Тася. — Мамин подарок.
Ювелир ушел в другую комнату, и она слышала, как щелкнули щипцы.
Кусочек длинной цепочки был продан и проеден. Голод отдалялся ровно на длину постоянно укорачивающейся цепочки.
— Должен же я заработать! — впадал в ярость Михаил. — Хоть как-то. Женщина может продавать себя. А кому нужен я? Интересно, тяжело быть проституткой? Боюсь, придется попробовать!
И он попробовал.
«Сто тысяч! У меня сто тысяч!..
Я их заработал!
Помощник присяжного поверенного, из туземцев, научил меня. Он пришел ко мне, когда я молча сидел, положив голову на руки, и сказал:
— У меня тоже нет денег. Выход один — пьесу нужно написать. Из туземной жизни. Революционную. Продадим ее…
Я тупо посмотрел на него и ответил:
— Я не могу ничего написать из туземной жизни, ни революционного, ни контрреволюционного. Я не знаю их быта… Я устал, и, кажется, у меня нет способности к литературе.
Он ответил:
— Вы говорите пустяки. Это от голоду. Будьте мужчиной. Быт — чепуха! Я насквозь знаю быт. Будем вместе писать. Деньги пополам.
С того времени мы стали писать… Он называл мне характерные имена, рассказывал обычаи, а я сочинял фабулу…
Через семь дней трехактная пьеса была готова. Когда я перечитал ее у себя в нетопленой комнате, ночью, я, не стыжусь признаться, заплакал! В смысле бездарности это было нечто совершенно особенное, потрясающее! Что-то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного творчества… С зеленых сырых стен и из черных страшных окон на меня глядел стыд. Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить! Порвать, сжечь…
В туземном подотделе пьеса произвела фурор. Ее немедленно купили за 200 тысяч. И через две недели она шла.
В тумане тысячного дыхания сверкали кинжалы, газыри и глаза. Чеченцы, кабардинцы, ингуши — после того как в третьем акте геройские наездники ворвались и схватили пристава и стражников — кричали:
— Ва! Подлец! Так ему и надо!
За кулисами пожимали руки.
— Пирикрасная пьеса!
…И приглашали бежать в аул… Бежать! Бежать! На 100 тысяч можно выехать отсюда. Вперед. К морю. Через море и море и Францию на сушу — в Париж!
…Косой дождь сек лицо, и, ежась в шинелишке, я бежал переулками в последний раз — домой…
…Вы — беллетристы, драматурги в Париже, в Берлине, попробуйте! Попробуйте, потехи ради, написать что-нибудь хуже! Будь вы так способны, как Куприн, Бунин или Горький, вам это не удастся. Рекорд побил я! В коллективном творчестве. Писали же втроем: я, помощник поверенного и голодуха. В 21-м году, в его начале».
9
Заработок несчастного автора был не так уж велик, если учесть, что килограмм пшеничной муки стоил на базаре 500 рублей, а ржаной — 200.
Голодуха пугала и мучила, но еще сильнее пугала новая публика, для которой приходилось работать. В «Записках на манжетах», опубликованных через три года, ситуация опять же нашла свойственное Булгакову сатирическое преломление. Он смеется, но это смех сквозь слезы и дрожь омерзения.
«Все было хорошо, все было отлично.
И вот пропал из-за Пушкина Александра Сергеевича, царствие ему небесное!
Так дело было:
В редакции, под винтовой лестницей, свил гнездо цех местных поэтов. Был среди них юноша в синих студенческих брюках; да с динамо-снарядом в сердце дремучий старик, на шестидесятом году зачавший писать стихи, и еще несколько человек.
Косвенно входил смелый, с орлиным лицом и огромным револьвером на поясе… Под неугомонный гул мутного Терека он проклял сирень и грянул:
Это было эффектно!
Затем другой прочитал доклад о Гоголе и Достоевском и обоих стер с лица земли. О Пушкине отозвался неблагоприятно, но вскользь.
Обливаясь потом, в духоте, я сидел в первом ряду и слушал, как докладчик рвал на Пушкине в клочья белые штаны. Когда же, освежив стаканом воды пересохшее горло, он предложил в заключение Пушкина выкинуть в печку, я улыбнулся. Каюсь. Улыбнулся загадочно, черт меня возьми! Улыбка не воробей?
— Выступайте оппонентом!
— Не хочется!
— У вас нет гражданского мужества.
— Вот как? Хорошо, я выступлю!
И я выступил, чтобы меня черти взяли! Три дня и три ночи готовился. Сидел у открытого окна, у лампы с красным абажуром. На коленях у меня лежала книга, написанная человеком с огненными глазами…
Говорил Он:
Клевету приемли равнодушно.
Нет, не равнодушно! Нет. Я им покажу! Я покажу! Я кулаком грозил черной ночи.
И показал! Было в цехе смятение. Докладчик лежал на обеих лопатках. В глазах публики читал я безмолвное, веселое:
— Дожми его! Дожми!
…Но зато потом!! Но потом…
Я — “волк в овечьей шкуре”. Я — “господин”. Я — “буржуазный подголосок”…