В самом начале гласности была развернута критическая кампания против забвения тоталитарного прошлого и так называемой манкуртизации людей. Согласно старой казахской легенде, существовало племя жестоких воинов, которые зверски пытали своих пленников повязками из верблюжьей шкуры и превращали их в манкуртов — беззаботных рабов, людей без памяти[182]. Манкурт, описанный в романе Чингиза Айтматова «И дольше века длится день» (1981)[183], стал метафорой homo sovieticus в эпоху гласности[184]. Десять лет спустя кажется, что эта борьба против манкуртизации уже стала историей, а манкурты — люди без памяти — снова впали в забвение. Более того, интеллектуалы эпохи гласности, с чувством моральной ответственности и страстной серьезностью, стали вымирающим видом и вышли из моды. Оглядываясь назад через десять лет после распада Советского Союза, понимаешь, что, несмотря на большие социальные преобразования, публикацию раскрывающих историю документов и давление личных воспоминаний, краткосрочная публичная рефлексия на тему коммунистического опыта и, в частности, государственных репрессий так и не привела к каким-либо институциональным изменениям. Суд над Коммунистической партией превратился в бюрократический фарс, а Комитет по установлению истины и примирению так и не появился — ни в каком виде. Едва ли можно всерьез говорить о признании коллективной травмы прошлого; но если это иногда и признавалось, то все пострадавшие представлялись как невинные жертвы или винтики в системе, действующие строго по приказу. Кампания по восстановлению памяти сменилась новым стремлением к выдуманному антиисторическому прошлому, эпохе стабильности и нормальной жизни. Эта массовая ностальгия — своего рода всенародный кризис среднего возраста; многие тоскуют по временам своего детства и своей юности, проецируя личные эмоциональные воспоминания на широкую историческую перспективу, внося свою лепту в коллективное избирательное забвение.
Ностальгия работает как обоюдоострый нож: она представляется эмоциональным противоядием политике и, таким образом, остается наилучшим политическим инструментом. В эпоху глобального недоверия, когда политика стала грязным словом, мудрые политики пытаются казаться аполитичными, чтобы достучаться до разочарованного и не всегда молчаливого большинства: они играют на саксофоне, как Клинтон, танцуют, как Ельцин, целуются, как Гор, выигрывают поединки в дзюдо и обожают собак, как Путин. Хотя отвращение к политике является глобальным явлением, в России массовая ностальгия конца 1990‑х годов схожа с поздней советской эпохой наличием абсолютного недоверия к каким-либо политическим институтам, стремлением к самоизоляции от общественной жизни и опорой на язык полунамеков, характерный для тесного межличностного общения. Что же позволяет обыденным советским мифам, привычкам и практикам сохраняться через много лет после краха марксистсколенинской идеологии? Как именно связана ностальгия с началом и концом Советского Союза?
Основополагающее событие коммунистической истории XX столетия — Великая Октябрьская социалистическая революция — было радикально антиностальгическим, но в то же время оно стало первым постановочным действом коммунистической реставрации. Проблема заключалась в том, что реальный штурм Зимнего дворца, сопровождавшийся большим количеством мародерства и небольшим кровопролитием, остался очень плохо задокументированным. Это отсутствие документальных свидетельств и общественной памяти было сдобрено ресентиментом театральной реконструкции революционных событий. Массовые спектакли, такие как «Штурм Зимнего дворца», который представлял героические события Октября, и «Мистерия освобожденного труда»[185] — советский агитфильм 1920 года, поставленный Александром Кугелем, в котором использовались около 10 000 участников массовки[186] и музыка Вагнера, гремевшая на Дворцовой площади, показали яркий путь к социалистической утопии. Это было тотальное произведение искусства, о котором даже Вагнер не мог и мечтать. Для 10 000 человек массовки, которые принимали участие в этом мероприятии, память о массовом действе вытеснила куда менее зрелищные воспоминания о фактических событиях октября 1917 года, которые мало кто тогда воспринимал как революцию. Это массовое зрелище стало первым советским ритуалом, который со временем выродился в демонстрацию Седьмого ноября, в которой советские люди участвовали в привычном добровольно-принудительном порядке в течение семидесяти лет.