И тогда, и позже Сакия-муни, хотя и видел совершаемое на земле, больше наблюдал другое, то, что жило в пространственности, часто перед мысленным взором его возникала священная гора Меру и восседающий на ней владыка небес, пребывающий как бы в рассматривании самого себя, того глубинного, что есть в нем и подвигаает к пониманию нескончаемости отпущенной им мысли, в тихом созерцании, в нем точно бы свет какой-то, не с небес отпущенный, а от земли растекшийся. Странно, что от земли, словно бы не во тьме невежества и сердечной глухоты — как ни бейся, не достучишься до сострадания — она пребывает, а и преклоненно к душевной ясности. Но разве так?.. Владыка небес, все углубляясь в созерцание, силится рассмотреть как можно больше, но ему постоянно мешает Мара, он как бы встал между ним и землей. И все крутится перед глазами, все крутится… Владыка небес в досаде посылает дэвов, чтобы отогнали Мару. Но уже и без этого в нем открывается понимание того света: в отдалении, хотя мерко и слабо, он углядывает облик Сакия-муни и делается доволен. Теперь он знает, откуда идет свет и отчего, отсеиваясь от земли, растекается по ближним и дальним мирам.
— Будды появляются и угасают, — сказал Владыка небес. — И это происходит беспрерывно, от них радость сущему.
Сакия-муни еще не скоро отодвинул от себя небесные видения, он сделал так, когда посчитал действия их свершенными, то есть достигшими того, для чего они коснулись его сознания. Теперь он был в чем-то уже не тем, прежним, даже не вчерашним, в нем прибавилось убежденности и решимости отыскать истину. Хотя нет, не так, и то, и другое в нем всегда было, только теперь стало как бы высвечено еще и небесным светом, причем, высвечено ярко и прозрачно. Сакия-муни отодвинулся от дерева, но подняться на ноги не торопился, опять закрыл глаза и, сосредоточась на ближнем, неотступно пребывающем в нем самом, но чаще рядом с ним, увидел тех, кого встречал в Урувельском лесу, кто пришел сюда не для поиска блаженства жизни, а уходя от ее скудости и убогости, от ее изначальной направленности против света в душе человека. Тут были те, кто ходил нагой, полагая, что это приближает к пониманию собственной сути, того, откуда возникла она, трепетная и слабая, все же не утекающая сквозь пальцы, подобно прозрачной воде, а еще твердая и не расплавившаяся на обжигающем солнце. Были и такие, кто не пил воду из одного с другими кувшина и не ел из одного блюда, оберегая в себе нечто от собственной изначальности. Это позволяло им не меняться и в те дни, когда становилось особенно трудно и перед глазами уже ничего не возникало, одно страдание, но страдание как бы очистившееся от дурного, что приносит река жизни, возвышенное и сияющее, влекущее к себе неустанно. Это, загоревшееся на сердце, точно свечение звезды в ночи, страдание влекло и тех, кто оставался верен избранному пути и не хотел свернуть с него. Они, как и встарь, не садились за стол между двумя ножами, не заходили в жилище, где пребывала беременная женщина. Немало встречалось среди тапасьев и тех, кто питался лишь птичьим пометом, кто носил легкую одежду из древесной коры и мха, а на голове шапочку, сплетенную из конского волоса. Сакия-муни ничем не отличался от отшельников, так же подолгу сиживал на сырой земле, вытянув руки, он не делал ни одного сколько-нибудь приметного движения и с напряжением глядел в синее небо, точно бы стараясь увидеть там что-то… Он привык лежать на щетинисто-острой траве, сплошь в темных синих колючках, и не ощущал боли, знал, отчего так, его тело, находясь в напряженном состоянии, охотно подчинялось ему, было упруго и гибко, если бы он прислонился к отточенным, кинжально острым скальным камням, то и тогда не почувствовал бы боли, но стоило чуть расслабиться, тело начинало ощущать боль и цепенеть.
Сакия-муни делал все, что и другие, но истовее, и это, часто наблюдаемое Сарипуттой и Магалланой, Коссаной и Упали, Анандой, которые, хотя и редко, встречались с ним, вызывало к нему искреннее почтение. Но тапасьи молчали и стремились поскорее уйти, понимая про желание Сакия-муни пребывать в одиночестве, однако спустя время они старались снова увидеть его. Понимал ли он, что те оберегали его? Конечно, понимал, но не придавал этому особого значения, уйдя в то смутное, что накапливалось в сердце и готово было выхлестнуться, исторгнуться из него, утомленного голоданием и ослабевшего. Все же не сразу он сказал себе:
— Если я и дальше буду истязать свое тело, я еще больше ослабну и не сумею достичь истины, это станет мне не под силу, со мною случится то же, что и с тысячами других: я лишь поменяю форму и обрету иную жизнь, но уже по другую сторону пространства, и неведомое сделается ведомым только для меня, и это не облегчит сущее во мне…
Мгновение, изначальное в Просветлении, которое неизбежно, как дневной свет после ночи, еще не наступило, еще не придвинулся срок… Он говорил близким, а то и тем, кого не знал, но кто тянулся к нему: