Однажды Татхагата вместе с учениками шел по берегу широкого Ганга, плавно катящего мутно взблескивающие, иссеченные налетающими ветрами, отчего те как бы истачивались, делались слабо взрыхленными, выталкивающимися из привычной сути, неторопливые волны, как вдруг перед глазами потемнело, Татхагата невольно остановился, облокотившись о плечо Ананды, а потом, осилив слабость, еще какое-то время продолжал двигаться, намеренно не желая что-либо поменять в движении, он и вправду не хотел бы ничего страгивать в привычном состоянии устремленности к близ лежащим лесным угорьям, а сам между тем силился понять, отчего темнота у него перед глазами, она между прочим появлялась всякий раз, когда предполагалось неожиданное открывание чего-либо в земной ли жизни, в небесной ли… Но понять не успел, темнота так же неожиданно, как и появилась, рассеялась, и он увидел древний город Капилавасту и чуть в стороне в яркой зелени темноствольных высоких деревьев царский дворец. Сколько же лет прошло с того дня, когда перед ним возникло видение родного города?.. Наверное, много. Он не привык относиться ко времени как к чему-то, дробящемуся на лета ли, на дни ли, принимал за непрекращающийся поток, равный морскому течению. Да, много лет прошло с того дня, а видение это нет-нет да и вспыхнет перед ним и опять сделается больно. Странно… Его, Татхагаты, просветленность есть следствие обретения умиротворенности и покоя, непосвященный думает, что такое обретение исключает и незначительные душевные колебания, и у Благословенного на душе ровно и недвижимо, и сам он подобен живой, ощущающей все окрест неизменности, точно бы не человек он, а скала… Но так ли? Нет, и у Татхагаты случаются перемены, бывает, вдруг упадет хотя и ненадолго в бездну неведенья, и потребуется приложить немало усилий, чтобы вновь обрести слиянность с сущим. В тот раз он увидел Капилавасту и отчий дворец, высокие деревья, тихие, заросшие травой посеребренные пруды, и многое другое, памятное с детства, да и то, что было отмечено в последнее посещение отчей земли, и не скажешь сразу, что именно: маленькие ли деревца, чуть поднявшиеся на дальней поляне, но уже уверовавшие в свою силу и горделиво шумящие, обрывающуюся ли у пруда, чуть примятую легким наследьем, узкую и уклончивую тропку, по которой хаживал, или что-то в поведении у птиц, словно бы раньше незнакомое, а теперь открывшееся и сказавшее, что и птицы ощущают вселенскую тревогу и подчиняются ей и хотят успокоенности, — так вот, все это, начиная от города до слабой травки, ужатой, оттесненной к взблескивающему урезу прудовой воды, было в огне, горели людские жилища и птичьи гнезда, дворцовые покои и легкая одежда на людях, сама земля… Татхагата, прозревши это, обессиленно опустился на траву, ученики склонились над ним и хотели знать, что случилось?.. Но он молчал и все смотрел вперед, смотрел… В какой-то момент подумал о царе сакиев и о Майе-деве, точно бы желая протянуть им руку помощи, и не сразу вспомнил, что их уже нет на земле, поменяв фрорму, они поднялись на тридцать третье небо, и он там встречался с ними и говорил… Но оттого, что вспомнил, боль не уменьшилась, было неприятно видеть радость на лицах тех, кто сделался причиной полыхающего пожара, изредка и они промелькивали перед внутренним взором, напавшие на город и предавшие его огню. Они считали себя победителями и вершили, что хотели: грабили торговые лавки, уводили из горящего города молодых и сильных, способных служить им… Его угнетала радость победителей, но не меньше огорчала ненависть к мучителям, она углядывалась в лицах тех, кто подвергся нападению. Татхагата шептал:
— Никогда прежде ненависть не прекращалась ненавистью, лишь доброта прекращала ее.
Он видел людскую жестокость, огромную и страшную, которая совершалась не в призрачном далеке, а на отчей земле, отчего душевная горечь, всколыхнувшая все в нем, казалось бы, устойчивое и неподвластное ничему, лишь сущему или же от слияния с ним происходящему, стала еще больше.
Ученики не понимали, что с ним, но никто не проронил ни слова, что-то в облике Просветленного, осиянное изнутри его самого утекающим светом, подсказывало, что не надо этого делать.
— Это Мара… — спустя время отчетливо сказал Татхагата. — Теперь я понимаю, это Мара…
Небо было розовое, и земля уже не светилась зелено и ярко, а потускнела и тоже приобрела мертвенно розовый окрас, стоял стон и слышен был людской крик, в нем соединились отчаяние и страх. В какой-то момент Татхагата увидел слабое сухое деревце и вспомнил… Садовники хотели срубить его, но он не дал, и оно так и стояло — в укор живому лесу, в предупреждение ему. И вот теперь деревце, вспыхнув, растаяло тонкой свечкой. Виделось и другое, но странно, что уже нельзя было сказать ни про что конкретно.
Татхагата поднялся с земли и медленно пошел дальше, так ничего и не объяснив ученикам, он сказал об этом позже, и в глазах у него появилось что-то грустное и усталое, и это сделалось соседствующим с кротостью и мягкостью, что отмечалась и уже давно стала как бы им принадлежащей.
8