Татхагата подошел к парку Ришипатана, где, спрятавшись от солнца под разлапистыми ветвями жамбу, сидели Сарипутта и Магаллана, Коссана и Упали, Ананда. Они почувствовали его приближение и забеспокоились, вдруг иной из них, сердясь на Возвышенного, говорил со страстью в голосе, про которую не желал бы знать, но она утесняла все в нем и проступала, подобно краске на ткани:
— Мы не приветим отступившего от аскезы и даже при виде его не поднимемся с земли.
— Да, да… Так!.. — охотно соглашался другой. — И чашу с подаянием не возьмем из рук уклонившегося от тропы тапасьев.
— И не подадим воды для омовения ног! — воскликнул третий, забыв о своем призвании в миру, которое лишь тогда и возвеличивало, если пребывало в спокойствии.
Но по мере того, как Татхагата приближался к ним, настроение тапасьев менялось, они начинали чувствовать себя подобно птицам, не по своей воле оказавшемся в клетке, возможно, и это стерпелось бы, да вдруг под донцем клетки зажегся огонь, и делался все жарче. А когда стало невмоготу терпеть пытку огнем, тапасьи, все пятеро, поднялись с земли и заспешили навстречу Татхагате. Один из них взял у него чашу с подаянием, склонившись пред Сиятельным, второй предложил место под деревом, третий побежал за водой для омовения ног Просветленного.
Они не хотели бы этого, но что-то, исходящее от Татхагаты, от желтого рубища, которое было на нем, от деревянной чаши, заставляло их поступать противно недавнему намерению, они изредка обращались к нему, и их обращение было мягкое и почтительное, все же же Татхагата сказал с укором:
— О, тапасьи, не называйте меня своим другом. Я Будда… Откройте уши и слушайте. Я нашел путь к освобождению от страданий. Я открыл новое учение. Если вы последуете за мной, получите то, ради чего благородные юноши уходят из родного дома.
Коссана вздохнул, сказал негромко:
— Но, Благодатный… Как же ты мог достичь совершенства, если отказался истязать тело и свернул с тягостного пути и дал себе послабление? Можно ли, отрекшись от сурового воздержания, отыскать дорогу к созерцанию?
Татхагата закрыл глаза и точно бы наяву увидел недавно происходившее с ним, он увидел себя сидящим под деревом Бодхи и постепенно пребывающим на четырех стадиях медитации, а еще и то, что открылось ему, чудодейственное, несущее спокойствие и отраду.
— Существуют две крайности, о, тапасьи, от них следует держаться подальше тем, кто ведет духовную жизнь. Что это за крайности? А вот они… Первая от жажды удовольствий. Надо ли утолять ее и жить, преисполнясь веселья? Благородно ли, не противно ли это разуму человека?.. — Татхагата помедлил, внимательно посмотрел на отшельников, продолжал: — Другая же крайность от стремления умерщвлять собственную плоть. Это и печально и тщетно и ведет лишь к перемене формы и еще к одному перерождению, не прекращая их потока, упрямого и нескончаемого.
Риши слушали Татхагату, еще не понимая, но уже начиная сознавать его силу и убежденность, которые снизошли с небес и возвысили вчера еще человека, сделали приближенным к Богам. Впрочем, уже было видно, что он и тут не почувствовал себя в утеснении от обильно рассеянной небесной благодати и райской неги.
Но не только риши слушали Татхагату, а и два легконогих оленя, те стояли за невысокой темнолистой стеной молодых деревьев, и то, что рождалось в них, было как бы в утверждение оленьей жизни, а еще и обещание иной, более благополучной жизни, а может, просто пребывания в неземной удаленности, тихое, ни к чему не влекущее, спокойное и сладостное, от усмирения прежней своей сущности, за которой ничего не стояло, лишь к благости утекающая пустота.
— Но есть путь, и я открыл его, пролегающий посередине, срединный путь ведет к покою, к Просветлению, к Нирване. В нем восемь ветвей, вот они: чистая, ничем не запятнанная вера, чистая память, чистые размышления, чистая устремленность к истине, ни к чему дурному не влекущая речь, чистое желание, чистое, к добру направляемое действие…