Какими волшебными были его первые годы (сейчас я об Идо). Я отдавал ему всего себя, и чем больше отдавал, тем больше наполнялся: я превратился в бескрайнее море выдумок, рассказов и веселья. Бывало, я просыпался посреди ночи, чувствуя, как тепло мне на сердце от любви к нему – я и позабыл, сколько любви прячется под брезентом, называемым «кожей». Позабыл то чувство, когда душа пристает к берегам тела, облизывая их изнутри. Ибо я был ребенком, полным любви. Подумать только, и почему эта до боли простая мысль никогда не приходила мне в голову, почему я не мог преподнести ее себе в таком завершенном виде, сделать себе такой подарок?! Я всегда считал себя трудным, лукавым и дурным мальчишкой. Так объяснили мне с глубоким вздохом мои воспитатели, констатируя прискорбный факт, с которым приходится как-то жить: ребенок не совсем нормален (и, уж конечно, не соответствует чаяниям), а посему обязан каждый божий день сочувствовать своим родителям, вынужденным взращивать такое странное и позорящее их создание —
Довольно.
Послушай, это письмо тоже отвлекло меня – мне и в голову не приходило, что мы дойдем до этой темы, на самом-то деле я хотел написать тебе о тебе. Разгадать тебя, как ты разгадала меня. Разгадать в тебе женщину и, в неменьшей степени, – девочку (начинает напоминать встречу двух педофилов). Но, видимо, я до сих пор не в состоянии этого сделать. Не в состоянии!
17.8
Только докладываю, что сегодня утром я выполнил свою часть сделки: выплатил компенсацию, которую пообещал тебе за историю с рисунком вокруг вороненка, и прочитал тот рассказ, который ты просила; в красивом месте, как ты хотела.
Я взял его с собой к плотине. Нашел твое привычное кресло – сиденье от старой машины. Опознал боярышник (или земляничное дерево?), назвал его по имени, и мы взволнованно обнялись. Растер в ладони шалфей, пробормотал не то «ротем», не то «лотем», не то «тотем».
Надеюсь, ты не сердишься за это вторжение на твою территорию. Ты так часто приводишь меня сюда, читая вслух мои письма, ведешь задушевные разговоры с плотиной и с пустынной долиной, что перед ней. А после того, как ты, наконец, решилась официально познакомить меня с этими своими родственниками, я подумал, что настало время прийти и предстать перед ними как мужчина, как человек.
Зимой это место красиво, как норвежский фьорд на холмах Иерусалима? Сейчас сложновато представить. Гигантская плотина рассекает долину надвое, как шрам поперек живота после операции. Сейчас, в этой сухости, и у долины, и у плотины вид довольно фальшивый (но может, как ты выразилась, зимой дожди придают им очертания реальности).
Послушай. Я прочитал рассказ целиком, и даже вслух. Ничего удивительного, что ты уже много лет не решаешься его перечитать. Единственное, что я могу сказать тебе в утешение, – так это то, что сегодня у меня тоже болело по-новому.
Ты просила, чтобы я написал все в точности, чтобы безжалостно отчитался перед тобой обо всем.
Помнишь момент, когда мать Грегора видит его в первый раз (после того, как он превратился в насекомое)? Она смотрит на него, а он на нее. Она кричит «Боже праведный!» и пятится назад, натыкается на стол и садится на него (рассеянно, в полуобмороке).
Когда я прежде читал этот рассказ, самым тяжелым моментом для меня была долгая, мучительная смерть Грегора. Но сегодня утром, когда я дочитал до ее отвращения и до «“Мама, мама”, – тихо промолвил Грегор и поднял на нее глаза…» —
Ведь у нас всегда теплится маленькая надежда, что если бы она не отпрянула от него в таком ужасе, то могла бы уберечь его от несчастья, правда?
Ладно, я понимаю, что, если бы она его «опознала» (или, пользуясь твоим словом, «признала»), – это был бы уже не рассказ Кафки, а скорее сказка для детей. Как, например, та сказка о Муми-тролле.
Обнимаю. Оставил тебе записку где-то там, у плотины. Посмотрим, сумеешь ли ты ее отыскать.
17.8 (12:15, возле плотины)
М.
В последнем письме ты ни разу не улыбнулась. Мне даже почудилось, что ты втайне сердишься (?) Возможно, из-за меня та твоя давнишняя обида, та незаживающая детская рана открылась и закровоточила с новой силой.
Может, и из-за меня. Не знаю. Может, причина в том, о чем ты упомянула когда-то, в самом начале, – мол, есть во мне некая черта, которую тебя всю жизнь заставляли скрывать?
(Но что это – ты не сказала.)
20.8