Гарретт ответил на мой звонок, прежде чем отзвучал первый гудок, как будто ждал у телефона. Это был местный номер телефона. Неужели он все еще живет в доме своего детства, когда его родители умерли? Неужели он живет там в полном одиночестве?
— Гарретт, — проговорила я, — это Шерри Сеймор. Мама Чада.
— Да! — воскликнул он. — Как там Чад?
— Отлично. Просто прекрасно. Он сейчас здесь. И ждет не дождется, когда увидит тебя. Ты не передумал к нам зайти?
— Нет, конечно же нет. С удовольствием приду. В котором часу, миссис Сеймор?
— В семь подойдет?
— Да. Классно!
После того как нас разъединили, я пару мгновений слушала тишину на телефонной линии. Потом зазвучал мужской голос. Я различила слово «уже», но оставшееся сливалось в неразборчивое бормотание, в котором смутно угадывалась некая структура, некое значение. В пятом или шестом классе школы мы верили, что голоса, которые иногда слышатся между или во время телефонных разговоров, это голоса умерших людей. На ночных девичниках мы иногда пытались разобрать их на фоне мертвой тишины телефонной трубки.
А почему бы и нет? Разве умершие не могут оставить в воздушном пространстве какой-нибудь дух, способный говорить? Разве не может быть так, что инструмент, способный переносить голоса через океаны и временные зоны, будет улавливать голоса мертвых?
Нет.
Конечно же нет.
Я повесила трубку.
Мексиканские тако.
Я приготовлю сегодня тако. Ребятам на ужин. Джону тоже понравится. Кукурузные чипсы с соусом гуакомоле. И побольше тертого сыра, рубленого лука и помидоров.
Гарретт пришел в белой накрахмаленной рубашке, с огромной красной розой, завернутой в целлофан. На упаковке зеленела бирка с ценой — 1,99 доллара.
На крыльце он предусмотрительно снял ботинки и провел весь вечер в носках, зиявших дырой на месте большого пальца. Под волосами, коротко — еще короче, чем на прошлой неделе, когда мы столкнулись с ним в коридоре, — постриженными машинкой, проглядывала бледная кожа. И пахло от него мылом «Диал». Рядом с Чадом, который даже не удосужился причесать свои лохмы, спадающие на воротник и закрывающие глаза, и вырядился в толстовку с обтрепанными обшлагами и надписью «Беркли», Гарретт выглядел выходцем из другого мира.
Я поставила розу в вазу, а вазу — в центр стола. Предложила обоим мальчикам пива. Идея принадлежала Джону, но я с готовностью ее приняла. К чему притворяться, что закон о запрете на алкоголь для несовершеннолетних распространяется на две несчастные бутылки пива, тем более что они наверняка пьют его уже не первый год. Впрочем, после того как ребята осушили по второй бутылке, больше я им не давала.
Сама я выпила три больших бокала охлажденного белого вина. Это был любимый Сью сотерн, бутылку которого она подарила мне на прошлый день рождения, надеясь отвратить меня от мерло. Я расслабилась.
Рядом с вазой я поставила свечу, и в свете ее дрожащего пламени роза походила на сердце, пульсирующее в центре стола.
После второго бокала вина окружавшие меня мужчины превратились в красивых незнакомцев с отменным аппетитом. Они подкладывали себе по второму и по третьему разу, а я потягивала вино, отщипывая по кусочку то от одного, то от другого, и передавала им новые блюда.
Красивые незнакомцы с отменным аппетитом.
Джон в своей фланелевой рубашке, так и сыплющий анекдотами: «Женщина садится в самолете рядом с мужчиной…»
Чад — с нечесаными космами и колючей щетиной, которую он не брил с приезда, хоть и положил на раковину в ванной комнате, рядом с папиным станком, свою бритву.
Гарретт, в лице которого не осталось ничего от десятилетнего мальчика, которого я помнила. Куда он подевался, гадала я, этот мальчик, колотивший игрушечными машинками размером со спичечный коробок по ножкам моего кофейного столика? Гарретт, дорогой, может, лучше унести эти машинки в комнату Чада? Мне бы не хотелось, чтобы они поцарапали мебель. Я как сейчас вижу выражение виноватого отчаяния, появившееся в его глазах, когда он поднял ко мне голову. Едва заметив всю глубину этого отчаяния, я тут же дала обратный ход.
— Наверное, мне показалось. Никаких царапин нет. Так что играй на здоровье.
На самом деле ножки столика изрядно пострадали — следы царапин видны до сих пор: белесые полосы на красном дереве, тайное послание заключенного, накарябанное ногтями.
Мне показалось, Чад ни за что не желал обсуждать с Гарреттом Беркли. Стоило разговору коснуться Калифорнии, жизни в общежитии, Сан-Франциско или океана, Чад незамедлительно переключал его на тако. Можно еще сыра? А лук остался? Пожалуйста, передай сальсу. Чуть позже Джон втянул Гарретта в дискуссию об охоте, мотоциклах и машинах. Гарретт поведал, что пытается восстановить «мустанг». Машину держит у себя в гараже (он все еще жил в родительском доме, который теперь называл своим). В выходные и после занятий возится с ремонтом. Один или два раза мне почудилось на лице Чада какое-то неприятное выражение — жалость, скука, презрение?