Однако не мешало посоветоваться с Сергеем Марьиным. На всякий случай. Что я и решил при удобном повороте событий сделать. А удобный поворот событий мог произойти именно в издательской ситуации Марьина. Цензура кряхтела, с муками переваривая яхромские главы его романа. Цензоров смущали две сюжетные линии. История доктора Бусалова и история знатной ткачихи Плахтиной, одной из первых стахановок, – о ней упоминалось в учебниках истории. Бусалов, терапевт и хирург (фамилию его в романе автор изменил), приятель комсомольских лет родителей Марьина, был среди руководителей Лечсанупра (то есть кремлевской лечебницы), в пятьдесят втором проходил по “Делу врачей”, из тюрем вернулся калекой. Судьба Плахтиной, ткачихи с двумя орденами Ленина, встречавшейся на всяческих торжествах со Сталиным, Ворошиловым и Калининым, сложилась горько-драматической. И вот теперь страницы их историй цензоры калечили. Слова “Дело врачей” просто вымарывались. Стахановцы, особенно те, теплоходы с чьими именами проплывали по каналу Москва-Волга, по мнению цензоров, жизнь могли вести исключительно идеальную. В ответ на протесты Марьина ему намекали, что ужо будет и похлеще нынешнего, и велено не давать наше героически-светлое прошлое в откуп клеветникам и очернителям. Самого Марьина к клеветникам и очернителям великодушно не приписывали, а лишь упрашивали некоторые эпизоды или даже словечки убрать, а в иных главах произвести и просветления. Борис Николаевич Полевой, тогдашний редактор “Юности”, пригласив Марьина в пешую прогулку по улице Воровского, советовал Марьину повыковыривать неугодные главлиту пассажи, накормить ими цензоров, суть же вещи, он полагал, не изменится. “Да, старик, – сетовал Полевой, – на этот раз вы в кон не попали. Не то что с первым романом…” Доводы Полевого на Марьина все же подействовали, но согласиться с ними он смог не сразу, все пребывал в сомнениях, ходил раздраженный, и подступиться к нему я не отваживался.
Но вот наконец последнюю часть его романа (он шел в трех номерах “Юности”) отправили в набор, и спустившись однажды на шестой этаж, я нашел Марьина успокоившимся.
– Ты, Василий, – поинтересовался вдруг Марьин, – танцевать умеешь?
– Естественно. И люблю, – сказал я. – С координацией движений у меня проблем нет.
– А ты знаешь, сколько у нас в стране каждый день танцует людей?
– Понятия не имею.
– Двадцать миллионов! – объявил Марьин. – Двадцать! Мне в ВЦСПС для статьи справку дали. Это только в их дворцах и домах культуры учтено. И есть всяческие площадки в парках. На курортах, на стадионах. И прочее, и прочее…
– А враги утверждают, что мы невесело живем…
Отдел Марьина назывался “Отделом культуры и быта”. В пространстве его интересов находились и бальные танцы. Рыцари чистоты отечественных нравов угрюмо боролись в ту пору с коварно продвинутыми к нам порождениями желтого дьявола – рок-н-роллами, шейками, твистами. Добродушие их вызывала лишь “Летка-енка” из нейтральной Финляндии и танец “Липси”, сочиненный в добропорядочном Лейпциге. За исполнение же на публике танцев порочных можно было схлопотать не только пересчет ребер, но и привод в милицию. А уж если безобразия наблюдались под Элвиса Пресли, пленок на костях или под “Во Стамбуле, во Константинополе”, то и тогдашним диск-жокеям (то есть дежурным в радиорубке), и танцорам ревнители нравов имели возможность присудить пятнадцать суток за хулиганское поведение в общественных местах. А по ТВ учителя танцев во главе с благонамеренным Л. Школьниковым пытались привадить общество к бальным изобретениям – “Терри-кону”, посвященному Донецким шахтерам, и “Каза-нове” (“казанскому новому”, “Каза-нова”, “Каза-нова” – это вам не босанова”). Л. Школьников выпустил и книжку “Со стандартами наперевес”, в коей клеймил – “стандарты”: танго, фокстроты, вальс-бостоны, как продукты английской буржуазной культуры. Со всей этой дурью – с произволом милиции и дружинников на танцплощадках, с угодливыми проповедниками фальшивых поделок, и приходилось воевать нашей газете. Два дня назад Марьин съездил в Горький на устроенный нами конкурс спортивных танцев и теперь готовил статью о нем.
– У тебя ко мне дело? – спросил Марьин.
– Да, – кивнул я.
– И вижу, что серьезное.
– Похоже, что серьезное, – согласился я. – И было бы нехорошо, если бы кто-то помешал мне изложить его.
Нам не помешали.
Естественно, я не стал выкладывать Марьину историю с моим звонком из кабинета К. В., а лишь рассказал ему о том, что, по мнению за порядком надзирающих, я совершил нечто неразумное, а для этих надзирающих и досадное, и они в обиде и раздражении намерены хорошенько проучить озорника. А потому от доброжелателей или неизвестно кого мне доставлен совет поскорее убираться из Москвы, и лучше бы куда подальше.