– Так давай, надери мне жопу. Как в старые добрые времена. Или, может, призовем Сестру Смерти, пусть поможет нам. Поможет нам взять власть над нашим повествованием – за эту херню ты платишь, да? Думаешь, будто жулика и парнишку-глубинщика[129], который всю жизнь жил, понуждая людей хотеть то, что им не нужно, не сможет ослепить пара приличных сисек. Ты – как смерть в Венеции: жулика наконец обжулили.
– Прекрасные сиськи.
Тед лишь глянул себе под ноги и покачал головой. Марти на тему сисек мог распространяться долго. Он прямо посветлел – и даже сделался чуточку милым. Сила жизни, пусть потрепанная и недееспособная, в старике все же теплилась. Мило – и несносно.
– Да ладно, Тед, ну красивые же сиськи. Она прямо Ава Гарднер[130], только испашка.
Временами остановить Марти можно было, лишь согласившись с ним. Тед мысленно взвесил предложенные к обсуждению сиськи.
– Годные сиськи.
Но у Марти все лишь начиналось:
– Я бы за такие драконов бить пошел.
– Да, это драконобойные сиськи, верно. Только вот сиськи я со своим отцом обсуждать не хочу.
– Херня. Ты тут вообще лишь потому, что она может объявиться. Я тебе, неблагодарному, не сутенер.
Тед старался, старался быть милостивым, но Марти наскакивал да наскакивал на него, мотал им, будто крокодил в предсмертных корчах, а Тед у него в зубах – добыча. Крутит и вертит. Теда укачало. А может, какая-нибудь странная дрянь в растаманской траве? Инсектицид какой, что ли, напрыскали? Паракват[131] или еще чего, про какое в новостях говорили? Никакого контроля качества.
– Тогда уеду. Завтра утром уеду.
Но так запросто это не кончается, да и Тед не хотел заканчивать. В глубине души. Он бы так спорил до скончания веков. Лучше, чем ничего. Гнев на отца не истощался, и каждое слово, хоть благонамеренное, хоть умышленно колючее, драло коросту на его окровавленном сердце.
Запоздало все это, слишком запоздало. Исцелить до конца не получится. У Марти – последняя стадия рака, и потому рак у них на двоих. У них как у отца и сына – последняя стадия рака. Оба мгновенно устали, но возникшее затишье – лишь между молнией и громом: так звук отстает от света. Молния уже ударила в землю, ее пока просто не слышно. И молнией, и громом был Марти.
– Да ты скажи, за что мне извиниться перед тобой, – и я извинюсь. Мне насрать. Времени нету. Я знаю, что был паршивым мужем и паршивым отцом, – как и миллион других мужиков. Все как у людей, что называется.
– Какая прелесть. Эдакий порядок сразу навел со своего конца. Очень ценю.
– Прости меня, а?
– За что?
Тед изуверство свое осознавал, но чувствовал, что уполномочен, что оно правомерно. Он хотел, чтобы отец сам все сказал. Хотел ткнуть Марти носом в его же ссаки.
– За все.
– Ха. А именно?
– За все. Сказал же – за все.
– Например, за что?
– За все-все.
– Ты даже не знаешь за что.
– И за что?
– За миллион мелочей?
– Прости меня за миллион мелочей.
– И три-четыре по-крупному.
– И три-четыре по-крупному. Доволен?
– Пока нет.
– Иисусе, Тед, ты носишь на мизинце обручальное кольцо, которое я твоей матери подарил?
– Она отдала его мне. Оставила по завещанию. До хрена ей было с него пользы.
– Ага, только, думаю, она хотела, чтобы ты подарил его какой-нибудь женщине.
– Какой?
– Женщине с влагалищем, ебте. Из этих вот. Из таких, влагалищной разновидности.
– Такое ощущение, что ты
– Я одно большое ухо, детка.
– Ага, ладно, твоя взяла. Прости меня за то, что я говно, а не сын, прости, что я – твое величайшее разочарование в жизни, прости за то, что я родился.
Трава делалась все мощнее и страннее. В Теде зарождался смех. Тед хихикнул. Отец глянул на него с легким ужасом – происходившее было жутко даже для Марти.
– Тебе смешно?
– Кажется, может, да. – Тед хихикнул еще раз и оказался на грани приступа ржачки по накуру.
– Черт, может, ты и прав. – Марти тоже смог хохотнуть.
– Экие мы смешные мудаки. – Теда прорвало на хохот. Марти присоединился. – Не ржи слишком, – вымолвил Тед, – задохнешься. Помрешь от смеха.
– Ты всегда был смешной мудачок, Тедди. Я за всю жизнь только одного ироничного четырехлетку и видал – тебя.
Ироничный четырехлетка. Четырехлетка с крепкими понятиями о висельном юморе и разочарованном тоне. Язык обреченных и безнадежно проклятых – говорить одно, иметь в виду другое. Жизнь в зазоре между миром, как он есть, и миром, каким он должен быть. Ироничный малыш Тедди. Тед был благодарен отцу за этот образ себя самого – он придал Теду немножко знания о себе и своей судьбе.
– Ничего приятнее ты мне отродясь не говорил.
– Иронизируешь?
– Не уверен?..
Вопросительный знак показался им сдохнуть каким смешным. Обоих несло. Им это нравилось.
– Иди спать, Тед. Злым не ложись.
– Ладно.
– Злым просыпайся.
– Годный совет, пап.
Оба уже хрипели, никак не в силах обороть смех.
– Иди сюда, поцелуй старика на ночь.
Тед не сдвинулся. Он сознавал, что не хочет прикасаться к отцу, словно оба – оголенные провода, и от контакта случится удар током, будто они – магниты и тыкаются друг в друга отталкивающимися полюсами. Марти почуял это первобытное отторжение и сказал: