Отсюда следует, что Брюсов-романтик даже в самые трезвые минуты своего поэтического созерцания и в самых кристаллически-прозрачных, безусловно классических по манере и по завершенности созданиях, — романтик и при случае, по прихоти или склонности, чернокнижник, но никогда не мистик и даже по своему миросозерцанию не символист, — если символизм понимается не как прием изобразительности, а как внутренний принцип поэтического творчества. Отсюда же возможно вывести и предрасположение Брюсова к поэтическому эклектизму, каковое облегчило ему трудную и по существу почти невыполнимую задачу сочетать в своих созданиях и в своей любви старое с новым, Пушкина и даже Жуковского с французским модернизмом и его продолжателями, до новейших экспериментаторов размерного слова, — не говоря уже о временах давно минувших, о поэзии Рима, с которою Брюсов правильно чувствует себя особенно конгениальным, и о дальних, заморских странах, откуда этот Протей, обернувшийся искателем жемчужин, приносит экзотические песни, как «голоса всех народов», как «Сны человечества». <…>
Историзм Валерия Брюсова нашел себе в его литературной деятельности блистательное выражение и вне пределов его поэтического творчества и сделал его одним из заслуженнейших наших ученых, как в области историко-литературных изысканий (Брюсов один из первых наших пушкинистов), так и в деле изучения и истолкования античного Рима, особенно эпохи поздней империи. Не буду говорить о заслугах поэта-перелагателя, завершающего монументальный перевод «Энеиды» и открывающего образованной России поэтическую Армению. Закончу свой далеко не полный перечень его трофеев замечанием, что Брюсов-поэт есть вместе и организатор новейшего поэтического цеха, или хора, критик-учитель, пробудитель дарований и установитель очередных задач, законодатель, указавший каждому течению свое русло и приведший враждующие энергии верности старому и жажды новых форм к замирению и соподчинению, которое можно было бы уподобить Августову миру, pax romana…
И что всего важнее, и что по силам лишь дарованию исключительному, — Брюсов, при всем основном романтизме его лирической природы, умеет трезво видеть действительность и дышать одним дыханием с современностью; ничто из того, что волнует каждого современника, как в потайных уголках его души, так и в злобах народного дня, ему не чуждо; некогда отщепенец от жизни, он сумел вернуться к ней и стать поэтом жизни, неумолчным поэтическим эхом того, что переживаем мы все (Иванов Вяч. О творчестве Валерия Брюсова // Утро России. 1916. 17 марта. № 77).
В помещении кружка собиралось, между прочим, литературное общество «Новая среда», возродившееся из старого нашего литературного кружка «Среда», основанного Н. Д. Телешовым. Я в то время изучал эллинскую поэзию и религию. <…> Однажды на собрании «Новой среды» прочел перевод Гомерова гимна «К Пану» и несколько пьес Сафо. При первой после этого встрече Брюсов взволнованно-радостно подошел ко мне.
— Вы читали на «Среде» переводы из греческих поэтов. Я ужасно жалел, что не был. Если бы знал, обязательно бы пришел.
И просил дать ему прочесть. Я, конечно, с радостью дал и просил с совершенной откровенностью высказаться о переводах. Брюсов прочел очень внимательно, сверяя с подлинниками, дал много ценных указаний. С той поры у нас с ним на этой почве создалась своеобразная близость. Часто, сойдясь в кружке, мы часами беседовали о размерах античных и современных, о возможности перенесения античных размеров в русский стихотворный язык, о стихотворной технике, о рифме (Вересаев В. С. 444).
Летом 1916 года Брюсов приехал с супругой к нам на дачу, в Коломенский уезд. Брюсов в деревенской обстановке выглядел парадоксально. Он был в ней как бы инородным телом. Он был и там в привычной атмосфере города, книг, умственного труда. Однажды после обеда Брюсова уложили отдохнуть. К чаю он встал и заявил, что уснуть не удалось, — он, забавы ради, вместо сна, решал математические задачи <…> Дня через три Брюсов заспешил в город (Шервинский С. С. 499-501).
ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ. СЕМЬ ЦВЕТОВ РАДУГИ. Стихи. 1912-1915. М.: Изд-во К. Ф. Некрасова, 1916 [222].