Учеными старцами плелась обычная пошлятина о «горьком смехе сквозь слезы» и т.п., освященная традицией велеречивая чепуха. Валерий Яковлевич выступил с блестящей, живой речью по поводу фантастики Гоголя. Помню, он говорил, между прочим, о рефлексах этой фантастики в личной жизни Гоголя, который преувеличивал события, с ним случавшиеся, часто видел лишь мелькнувшую в его мозгу мысль уже осуществленною, а событие, только наметившееся, уже совершившимся. Валерий Яковлевич привел цитату из римского письма Гоголя, в котором упоминается о написанной им уже наполовину «Истории», на самом деле так и оставшейся лишь в проекте. Академическая публика торжественного заседания «обиделась» на В. Брюсова и стала, шумно хлопая стульями, покидать зал. Как же — живой писатель осмелился заговорить по-живому об ее «учителе»!
«Великого реалиста» на ее глазах переделывали в «великого фантаста».
Что же, значит, Гоголь врал?!
Публика удалялась, «величественно негодуя».
Я помню В. Брюсова, продолжавшего говорить, в характерной для него позе — со скрещенными руками, полуопущенными веками, с едва заметной усмешкой над тупым ханжеством охранителей традиционного трафарета.
В этот день я полюбил Валерия Яковлевича (Асеев Н. Валерий Брюсов // Известия ЦИК СССР и ВЦИК. 1924. 11 окт. № 233).
Очень умна, смела и дерзка речь Брюсова… (Розанов В. В. Среди художников. СПб., 1914. С. 262).
Доклад <Брюсова> был умный, оригинальный, с рядом интересных наблюдений и обобщений. Но в нем отсутствовал обычный юбилейно-захлебывающийся тон, докладчик подходил к Гоголю и отмечал – совершенно бесспорную – особенность его творчества, состоящую в «гротескном», как сказали бы позднее, преувеличении как отрицательных, таки положительных черт описываемых лиц. Доклад возмутил публику. Брюсова ошикали и освистали. Газеты тоже яростно напали на него: как можно было произносить такую речь на поминках по Гоголю? Это было очень бестактно и, вполне естественно, должно было возмутить слушателей.
Но ведь Гоголь умер — больше, чем пятьдесят лет назад! Что тут было оскорблено: боль ли о незаменимой утрате или обывательская любовь к стандартным мыслям и формам? Самый лучший венок, какой можно было возложить на памятник Гоголю, самая лучшая речь, какою можно было почтить его память, — был независимый, интересный подход к нему, свое, не банальное слово о нем. Целую неделю травили Брюсова.
Я с ним встретился в коридоре Литературно-художественного кружка — подошел и выразил горячее одобрение за его речь и сочувствие по поводу нелепых на него нападок.
– Единственная яркая, интересная речь, единственно достойные поминки по Гоголю — и этот обывательский вой!
Брюсов был очень тронут, крепко пожал мне руку, сказал:
– Недавно подошел ко мне художник Суриков — лично мы с ним не были знакомы — и тоже выразил мне одобрение. Спасибо вам. Подобная поддержка очень дорога в такие тяжелые минуты (Вересаев В. С. 440, 441).
Еще гимназистом я выписал «Весы». Помню, однажды я обратился к Брюсову за разъяснениями по поводу статей, напечатанных в номере «Весов» и посвященных Гоголю. Статья Брюсова называлась «Испепеленный».
– Почему «испепеленный»? — спросил я.
– Вы помните строки поэта: «И угль, пылающий огнем, во грудь отверстую водвинул»?
– Помню.
– Так вот: Гоголь был художником, который носил в себе уголь, пылающий огнем. Как человек он расплатился за это, когда поверил своему духовнику Матвею. Огонь Гоголя прорвался в мистицизм и испепелил его тело. <…>
– Вы на меня не обижайтесь, — ответил Брюсов на мой вопрос о Гоголе. – Но Гоголя надо читать несколько раз в жизни, и каждый раз это будет новый Гоголь. Моего Гоголя вы поймете лет через десять. Гоголя по мощи его художественного гения можно поставить рядом с Шекспиром. А что касается его «чертей» и «виев», то они более реальны, чем весь Леонид Андреев (Зелинский К. На рубеже двух эпох. М., 1959. С. 262, 263).
Чтение моей речи на торжественном заседании О-ва Любителей Российской Словесности в Москве, 27 апреля, вызвало, как известно, резкие протесты части слушателей. В те самые дни, когда целый ряд ораторов в целом ряде речей напоминал о том, как в свое время была освистана «Женитьба», — свистки не показались мне достаточно веским аргументом. На другой день пресса, отнесшаяся ко мне (к моему удивлению) более снисходительно, чем большая публика, настаивала на том, что моя речь, хотя и была «оригинальной», была неуместной в дни юбилея [163].
Не могу согласиться и с таким мнением. Полагаю, что истинное чествование великого поэта состоит именно в изучении его произведений и во всесторонней оценке его личности. Этому, по мере сил, я и способствовал в своей речи, и не видел надобности помнить прежде всего другого — завет Пушкина: