Гоголь открыл в картине мысль своего времени, мысль века, которому свойственны «сильные кризисы, чувствуемые целою массою». Он открыл великое чувство художника: «Нет ни одной фигуры у него, которая бы ни дышала красотою, где бы человек не был прекрасен»; на краю гибели человек являет «все верховное изящество своей природы». Гоголь открыл мощь и дерзость мастера, «кинувшего» на холст фигуры «такою рукою, какою мечет только могущественный гений». «Но главный признак, и что выше всего в Брюллове — так это необыкновенная многосторонность и обширность гения. Он ничем не пренебрегает: все у него, начиная от общей мысли и главных фигур, до последнего камня на мостовой, живо и свежо. Он силится обхватить все предметы и на всех разлить могучую печать своего таланта».
Пушкин несколькими скупыми штрихами по памяти набрасывает в тетради фигуры сыновей, несущих на плечах отца, над ними, в правом верхнем углу листа, капитель колонны.
Пушкинский стремительный полет строк. Зачеркнутые слова, поправки, помарки, которые странно не препятствуют этой стремительности, а как бы даже прибавляют ее. Из поисков и проб выявляется начало стихотворения и выстраивается уверенно и точно:
Пушкин ищет дальше:
Среди вариантов пробуется и такой:
Но поиски оставляются — и, видимо, не случайно. Главное сказано, а перелагать словами живопись нет смысла. Фрагмент, превращаясь в целое, обретает особую смысловую плотность. В первых же строках, весомых и точных, — общее впечатление от картины и мысли, которая для Пушкина всего дороже.
Кумиры падают!..
Вильгельм Кюхельбекер писал племяннице из Свеаборгской крепости, куда был переведен после пребывания в крепостях Петропавловской, Шлиссельбургской и Динабургской: «Душу радует живость, с какою говоришь ты о картине Брюло. Да, друг мой! Вот так должно чувствовать прекрасное и такое участие зрителя или слушателя есть лучшая награда для художника. Терпеть не могу холодной хвалы… Я, вероятно, никогда не увижу картины Брюло; но если с нее будет эстамп — я бы желал его иметь… Сам Брюло Петербурге ли?..»
А он в толпе поклонников разгуливает по Милану. Уже дожди все чаще колотят землю, все гуще знаменитые миланские туманы, кареты среди бела дня ездят с зажженными фонарями. Стендаль, влюбленный в этот город, говорит, что пристрастие к веселью и музыке делает миланцев счастливыми. Век оперы. Ее вдохновенно называют царицей трех искусств — музыки, поэзии и живописи. Какой миланец не отдаст года жизни за один вечер, проведенный в своем «Ла Скала», когда сама Персиани поет в «Сомнамбуле» бедного Беллини, к несчастью, покинувшего Италию, и тенора, безвременно умирающего за Альпами на суровом и неуютном севере, — в Париже. И ясной ночью, когда свежий ветер выдует туман из узких улиц, смахнет его с камня площадей, когда беломраморное кружево бесконечных арок и сводов на весь мир знаменитого собора нежно голубеет в лунном свете, как прекрасно бродить с друзьями по городу, распевая арии и хоры, только что услышанные, радуясь тому, что встречные отзываются таким же пением. «Неужели великий Брюллов не покажет ничего на нынешней выставке? Неужели после „Помпеи“ не напишет ничего?» — гудят вокруг добрые миланцы. Он заканчивает для выставки портрет Юлии с Джованиной и арапчонком, пишет портрет семьи своего приятеля банкира Мариетти — муж, жена и четверо детей на берегу ручья да еще охотник с ружьем на плече и зайцем в руке, выходящий из-за деревьев. Нет, им мало, они хотят