«Последний день Помпеи» между тем покинул Италию и, по желанию владельца, отправился в Париж: Демидов жаждал новых триумфов. Но парижский триумф оказался своеобразен…
Во французском искусстве не стихали ожесточенные сражения. Молодые художники — слова и кисти — объявили войну тому, что еще недавно считалось единственно достойным предметом искусства, вечным, незыблемым его образцом. «Шлейф восемнадцатого века волочится еще в девятнадцатом, но не нам, молодому поколению, нести его», — писал Виктор Гюго. Он призывал освободиться от «дряхлого классицизма» и от классицизма нового, который «гримируется под современный дух». В журналах печатали сатирические стихи: «Кто избавит меня от греков и римлян!..» Автор умолял правительство указом запретить всякие упоминания о древних. Французские зрители видели уже знаменитую «Свободу на баррикадах» Эжена Делакруа: прекрасная женщина, увлекая за собой восставший народ, водружает над баррикадой знамя свободы. Делакруа говорил, что «пресловутой античной красоте», которая, по утверждению учителей, должна быть высшей целью искусства, недостает жизни и страсти. Но по-прежнему творил и прославленный «классик» Энгр, — когда ему твердили о тревогах современной жизни, требующих запечатления, об идеале, неизбежно меняющемся с веками, он лишь иронически улыбался: «Разве свет и воздух изменились со времени Гомера?.. Вы говорите: идти за веком… А если мой век ошибается?..»
На луврской выставке 1834 года, где был показан «Последний день Помпеи», рядом с картиной Брюллова висели полотна Энгра и Делакруа, приверженцев «пресловутой античной красоты», и тех, кто отвечал им ходячей остротой — такая «абсолютная красота» не более как часы, показывающие полдень в четыре пополудни. Критики дружно бранили Брюллова. Для одних его картина опоздала на двадцать лет, другие находили в ней чрезмерную смелость воображения, разрушающую единство стиля. Но были третьи — зрители: парижане часами толпились перед «Последним днем Помпеи» и восхищались им так же дружно, как римляне. Редкий случай — общее мнение победило суждения «записных критиков» (как их именовали газеты и журналы): жюри не рискнуло угодить «записным», — Брюллов получил золотую медаль первого достоинства. Россия торжествовала.
…Последний год томила Петра Андреевича Кикина сердечная болезнь, лицо его осунулось и сделалось совсем строгим. Он окончательно поселился в деревне и в столицу приезжал лишь по крайней необходимости. Но когда на собрании Общества поощрения художников решено было говорить о трудах пенсионера Карла Брюллова, счел долгом присутствовать. Петр Андреевич старается ступать как прежде, по-военному твердо, но в ногах неуверенность — ноги при ходьбе подрагивают. Его встречают с излишней бережностью, которая его удручает. Председательское кресло оставлено ему. Кикин медлит какое-то мгновенье — давно уже он не председатель, но кто-кто, а Брюллов — его забота, и садится в середину стола. Секретарь подает ему подготовленную бумагу; далеко отставив ее от глаз, он читает вслух, все более одушевляясь: «Картина Брюллова была на выставке в Париже, где тщетно зависть и недоброжелательство к гению русского силились унизить ее. Истина и сила искусства восторжествовали…» Петр Андреевич достает платок и промокает глаза. Кто-то говорит, что картина скоро будет доставлена в Петербург: летом, на худой конец — осенью. Увижу, — думает Кикин и представляет огромный холст с красным конусом вулкана и многими фигурами, Карла, того, каким был он, уезжая, двенадцать лет назад, себя, прежнего, с твердым шагом, — он подходит к Карлу и обнимает его: долг исполнен. Ничего уже не увидит Петр Андреевич: впереди у него не месяцы, и не недели даже — дни…
Летом 1834 года Анатолий Николаевич Демидов отправил громадный ящик с «Последним днем Помпеи» из Франции в Петербург морем, на корабле «Царь Петр», сам же, обогнав его, прибыл сухопутным путем, имея, как он объяснял, непреодолимое желание тотчас повергнуть картину на высочайшее воззрение. По сему случаю он ходатайствовал о беспошлинном пропуске холста с живописью, «пялки» (подрамника) и золоченой деревянной рамы. Государь благосклонно принял славную картину, всеподданнейше поднесенную Демидовым, и приказал сначала поместить ее в Эрмитаже, в тех покоях, где живописец Доу прежде исполнял портреты генералов двенадцатого года, а затем перенести в Академию художеств, в особливую залу, для всеобщего обозрения.