Она рассказала, что он прямо-таки радужными красками расписывал бедное украинское местечко, не имея на самом деле ни малейшего понятия о том, как там жилось людям, и я вспомнила картину, которую видела, должно быть, на той выставке в Австрийском Институте, черно-белую фотографию: немощеная дорога где-то в Галиции, после ливня на ней застряла, глубоко увязнув в грязи, запряженная волами телега; Кэтрин тем временем продолжала, не скрывая неодобрения:
— Уж так у него живописно выходило, просто дальше некуда!
Я посмотрела на ее тонкие, чуть ли не прозрачные уши, и когда она стала сокрушаться, что в папке чего-то недостает, я вдруг подумала: а ведь она ранима, как маленькая девочка.
— Пока те двое, его знакомые, не перебили, все рассказывал да рассказывал! Даже успел объявить, что среди его предков был раввин. — Голос Кэтрин зазвучал раздраженно и даже с каким-то скрежетом, словно в ее нутре разошлись в стороны две дороги, которые очень-очень долго шли параллельно. — Уж простите за прямоту, но ведь чего он тогда нагородил! Просто анекдот какой-то.
Я не спешила задавать вопрос о знакомых; без сомнения, это были два жутковатых посетителя, о которых рассказала Маргарет: в ее описании они предстали не как реальные люди — то ли привидения, то ли два палача из «Процесса» Кафки, которые, несмотря на всю свою абстрактность, однажды явятся за Хиршфельдером и уволокут его в старую каменоломню… Но Кэтрин преспокойно сказала:
— Ломниц и Оссовский.
Я не успела и рта раскрыть — она вдруг вскочила, опять села, хлопнула себя по лбу и посмотрела на меня смущенно, будто совершила бестактность.
— Я всегда сомневалась, что они действительно существовали в жизни, — взволнованно сообщила она. — Ведь такие фамилии всегда бывают у тайных агентов в книжках! — Смех, последовавший за этими словами, был почти беззвучным, я увидела, что она трясет головой, сама себе удивляясь; отсмеявшись, она перешла к описанию внешности тех двоих и заговорила о том, что я уже и так знала: — У одного было очень бледное лицо, а у другого — шрам на лбу, он его прикрывал, зачесывал прядь волос на лоб. Эти двое, по-моему, были неразлучны.
В течение долгого времени они оставались для Кэтрин единственной ниточкой, тянувшейся из прошлого Хиршфельдера. Что же ее смущало? Не странный факт, что он почти никогда не говорил о своем прошлом, и не то, что рассказал только о самоубийстве матери, а об отце говорил очень путано и сам себе противоречил: однажды сказал, что не знает, жив ли тот еще, в другой раз намекнул, что отец, должно быть, сделал карьеру, стал важной шишкой, как он выразился, и захоти он, отец запросто мог бы, пустив в ход связи, помочь ему вернуться домой; нет, не это и не его слепота — отчужденность, равнодушие Хиршфельдера, вот что смущало Кэтрин, ей часто приходило в голову, что свои воспоминания со всеми их несообразностями он как бы закрыл, запечатал, навесив пломбу, вытравил из них все живое, и потому осталась какая-то заледенелая версия, безвредная, похожая на тщательно отпрепарированный музейный экспонат. Точно так же он рассказывал бы о малознакомых людях или вообще о чужих, посторонних, и ей, слушавшей эти истории, казалось — неслучайно он не желает восстановить взаимосвязь событий, эту цепь, пусть даже разорванную, последним звеном которой был он сам, а еще позднее, после войны уже, когда из Вены пришло сообщение, что бабушку отправили в концлагерь Терезиенштадт и она там погибла, реагировал так, словно не понимает, что это значит, словно произошло недоразумение, — он растерянно пробормотал: «Какая еще бабушка?», будто у него не было бабушки или Терезиенштадт никогда не существовал, а вроде как сочинили такой вот устрашающий сюжет, придумали название, слово, и если повторить это слово десяток раз, оно потеряет всякий смысл.