…Дальше и выше, вперед и вперед, и если семья висит гирями, революционер расстается с ней. И чем горше для него разлука, тем выше ставит он свое дело, дабы искупить жертвы. Он уходит из-под отчего крова, унося беду из семьи. Иначе, подавленный материнским горем, он смирит себя и никогда не увидит зарю свободы и не приблизит ее час. Родители хотят жить спокойно, по заповедям — будь послушным, сын, подальше от тюрьмы и сумы, держись гнезда, сначала нашего, потом своего, и строй его по родительскому же образцу. А вылетишь из гнезда прежде времени — опалишь крылышки. Но птенцы вылетают, и видят зарю раньше, и поют о ней. Восход грядет, и грядущему нужны проводники и глашатаи в образе нового человека, а не старой заповеди.
Но есть ведь и такие гармоничные семьи, где дети продолжают борьбу отцов. И если глянуть на человечество как на одну семью, то убедишься: старшие призывают младших идти вперед не страшась. Казнен Александр Ульянов, земляк, уроженец Нижнего, а его младший брат печатает за границей газету: «Из искры возгорится пламя».
— Не научат ни порка, ни даже виселица холопскому смирению, Яков Лукич, хватит, Россию не усмиришь.
— Подрастешь, дети у тебя будут, запоешь по-другому! — сердито перебил Лукич. — Тебе легко язык-то чесать. А у меня двое, Марфута, Дениска, куда пойдут, за кем?
— Неспроста же вы ставите такой вопрос, Яков Лукич, куда и за кем. Значит, и здесь, в глуши, ощущается неизбежность перемен.
— Грешен я, насмотрелся на таких вроде тебя, наслушался, пока этапы водил, уши-то не заткнешь, а то бы… — не договорил, махнул рукой.
Десять лет, пока он был стражником, он постоянно видел людей, которые переступают — законы, обычаи, сокрушают устои. Видел не только лиходеев, извергов, но и честных, умных, почтительных, которым «ваше благородие» подходило лучше, чем приставу или уряднику. Они свои кандалы несли, как священник крест.
— Дениску отдадите учиться, он очень способный мальчик. Все средства — на его учебу.
— Одной приготовил средства, — мрачно усмехнулся Хромой.
Вошла Анисья Степановна, поджав губы, поставила на стол мутную белесую четверть.
Лукич налил себе, налил Лубоцкому, поднял стакан.
— Ладно. — По лицу его прошла гримаса, вспомнил утрату, сказал злее — Ладно! С возвращеньицем. — Пил долго, цедил сквозь зубы, будто глотку заткнуло колом, но одолел-таки, выпил до дна и сразу вспотел. — Ты хоть знаешь, Бедовый, что теперь тебе грозит?
— Главное, я перед вами чист.
Лукич покривился, передразнил:
— Чи-ист. Душа чиста, так и мошна пуста. — Он покачал головой. — И что вы за народ такой? Право слово. «Душа чиста». Да кому она нужна, твоя душа чистая? Вот придут, под микитки тебя — и поминай как звали. — Он помолчал, посмотрел на бледного Лубоцкого. — Но ты ведь ко мне шел, верно? На мое понимание рассчитывал, так, Бедовый? Знал, я тоже не пальцем деланный. — Он валил себе еще стакан, выпил уже без судороги, обтер, расправил усы, горделиво выпрямился — к нему шел Бедовый, на него надеялся. — Когда гонют этап, считается вроде одним тяжело, а другим легко. Это еще как глянуть. Подорожная на всех общая. Перед богом, перед погодой. С одной стороны тебе говорят: преступники, уберечь от них надо честной народ православный. А с другой стороны — и они люди. Синегуб-то за что пропал? Наказание получил за ненависть свою, я так считаю. И мне его смертью знак даден — ноги-то нет. Вот ты пришел, а что я теперь должен делать, а? Ты на воровщину ушел, все знают. На каждый рот. не навесишь ворот — упреки мне. Весь уезд я должен поднять. Староста нарочного послал в Канск, вас бы на чугунке и заковала. — Ему стало легче от браги, бледность сошла с лица, даже сивая щетина на щеках улеглась. — Теперь скажи
мне толком, зачем вернулся. Не торопись. Чтобы я все понял.
— Разве для вас не важно, как о человеке думать?
— Для меня важно, чтоб не обокрали.
— А для меня — избежать позора.
— Тебя судили, отправили за тыщи верст, ты преступник против царя, мало тебе позору?
— В этом для меня честь.
— Кому она нужна, твоя честь, про тебя там уже забыли.
— А я напомню. Я буду продолжать борьбу, — пробубнил Лубоцкий. — Но совесть у меня всегда будет чистой.
— Ре-е-звый ты, Бедовый, ре-е-звый. А вот возвратился зря. — Он вдруг оскалился не без торжества. — Понапрасну. Попусту.
— Мне важно самому…
— Все самому да самому! — прервал Хромой. — А что другие думают, наплевать. Еще раз скажи мне, втолкуй: значит, вор не ты, а другой, ты не крал, так? Или еще как?
— За революцию с нечистой совестью браться нельзя.
Зарядил, как пономарь, — совесть, совесть. Упрямство Бедового, его настырность задевали Лукича. Бедовый будто упрекал хозяина, да не только словом — делом, вернулся же, охломон, наперекосяк всему, а ты, Хромой, вроде так не сможешь.
Лукич заговорил сурово, роняя слова веско: